"КИНОДИВА" Кино, сериалы и мультфильмы. Всё обо всём!

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » "КИНОДИВА" Кино, сериалы и мультфильмы. Всё обо всём! » Художники и Писатели » Куприн, Александр Иванович - замечательный русский писатель


Куприн, Александр Иванович - замечательный русский писатель

Сообщений 61 страница 72 из 72

1

http://cdn.fishki.net/upload/post/201509/07/1654482/img13.jpg

«Мне нельзя без России»
А. И. Куприн https://upload.wikimedia.org/wikipedia/commons/thumb/e/e7/Aleksandr_Kuprin_signature.svg/150px-Aleksandr_Kuprin_signature.svg.png

________________________________________

Александр Иванович Куприн

   Богатая событиями жизнь Куприна, его многообразное творчество, его драматическая биография — все это составляет чрезвычайно сложную картину. Поэтому нет нужды повторять, как любимо в нашей стране творчество Александра Ивановича Куприна, как популярны его произведения «Молох», «Олеся», «В цирке», «Поединок», «Гранатовый браслет», «Листригоны», «Гамбринус», «Юнкера», «Жанета». Можно с уверенностью сказать о том, что Куприн-писатель получил в нашей стране воистину всенародное признание.

В историю отечественной литературы А.И. Куприн вошёл как автор повестей и романов, а также как крупный мастер рассказа. Он принадлежал к плеяде писателей критического реализма. Большинство его произведений острогражданственны и злободневны. В творчестве Куприна сказалось влияние Чехова, Горького и особенно Л.Н. Толстого. Художник правдивый и жизненно-конкретный, писавший только о том, что он сам видел, пережил и перечувствовал, Куприн обращался своим творчеством к широкой аудитории; в центре его произведений обычно "средний" русский интеллигент-труженик, человек сердечный, совестливый, ранимый жизненными противоречиями; важное место в произведениях Куприна занимают колоритные образы простых людей из народа. Писатель склонен к изображению психологии "групповой", "профессиональной", устоявшейся, часто встречающейся. Жизнелюбие, гуманизм, пластическая сила описаний, богатство языка делают Куприна одним из самых читаемых писателей и в наши дни. Многие его произведения инсценированы и экранизированы; они переведены на ряд иностранных языков.

"Мы должны быть благодарны Куприну за всё – за его глубокую человечность, за его тончайший талант, за любовь к своей стране, за непоколебимую веру в счастье своего народа и, наконец, за никогда не умиравшую в нём способность загораться от самого незначительного соприкосновения с поэзией и свободно и легко писать об этом".

К.Г. Паустовский

+4

61

"Здесь же бродили куры и разноцветные петухи, утки и китайские гуси с наростами на носах; раздирательно кричали цесарки, а великолепный индюк, распустив хвост и чертя крыльями землю, надменно и сладострастно кружился вокруг тонкошеих индюшек."

Куприн А. И., Поединок, 1905

———————

Куприн о "Поединке"

Накануне публикации повести, 5 мая 1905 года, Куприн писал Горькому о "Поединке": "Завтра выходит 6-й сборник. Вы его, вероятно, застанете в Петербурге. Теперь, когда уже все окончено, я могу сказать, что все смелое и буйное в моей повести принадлежит Вам. Если бы Вы знали, как многому я научился от Вас, и как я признателен Вам за это» (Архив А. М. Горького).

*** Источник данного материала: https://www.literaturus.ru/2016/08/isto … uprin.html

+1

62

Иван Бунин и Александр Kпурин

https://i.imgur.com/LfmZLjbm.jpg
Они познакомились в Одессе, когда обоим было по 29 лет.

Узнав, что на даче знакомых остановился писатель Куприн, Иван Алексеевич пошел знакомиться — и они тут же нашли общий язык. Тем летом они болтали ночи напролет, гуляя вдоль берега моря, и Бунин уговаривал своего нового товарища вновь начать писать и публиковаться в журналах.

— Да меня же никуда не примут, — возражал тот.
— Но ведь вы уже печатались! — ну унимался будущий автор «Темных аллей».
— Да, а теперь, чувствую, напишу такую ерунду, что не примут.

Бунину все-таки удалось заставить Александра Ивановича взяться за перо. Когда рассказ был готов, он сам поехал с ним в редакцию «Одесских новостей», потому что Куприн боялся. Тот случай он вспоминал в мемуарах:

«Мне удалось тут же схватить для него двадцать пять рублей авансом. Он ждал меня на улице и, когда я выскочил к нему из редакции с двадцатипятирублевкой, глазам своим не поверил от счастья, потом побежал покупать себе „штиблеты“, потом на лихаче помчал меня в приморский ресторан „Аркадию“ угощать жареной скумбрией и белым бессарабским вином... Сколько раз, сколько лет и какой бешеной скороговоркой кричал он мне во хмелю впоследствии:

— Никогда не прощу тебе, как ты смел мне благодетельствовать, обувать меня, нищего, босого!».

Их дружба продолжалась десятилетия. Однажды их обоих номинировали на Пушкинскую премию, и пришлось делить денежный приз. В письме к другу Куприн пошутил: «Я на тебя не сержусь за то, что ты свистнул у меня полтысячи». Бунин в ответ написал: «Радуюсь тому, что судьба связала мое имя с твоим».

Они продолжили общаться даже после эмиграции в Париж, где поселились в одном доме. Куприн потихоньку спивался, а вскоре тяжело заболел. В 1938 году Бунин вспоминал:

«Года три тому назад, приехав с юга, я как-то встретил его на улице и внутренне ахнул: и следа не осталось от прежнего Куприна! Он шел мелкими, жалкими шажками, плелся такой худенький, слабенький, что, казалось, первый порыв ветра сдует его с ног, не сразу узнал меня, потом обнял с такой трогательной нежностью, с такой грустной кротостью, что у меня слезы навернулись на глаза. Как-то я получил от него открытку в две-три строчки, — такие крупные, дрожащие каракули и с такими нелепыми пропусками букв, точно их выводил ребенок... Все это и было причиной того, что за последние два года я не видел его ни разу, ни разу не навестил его: да простит мне бог — не в силах был видеть его в таком состоянии».

+1

63

Александр Иванович Куприн имел спортивные увлечения, среди которых были стрельба, тяжелая атлетика, верховая езда, лапта.

Большее предпочтение писатель отдавал плаванию. Каждый житель Петербурга должен иметь навыки плавания. Он писал, что это умение необходимо русским, в особенности петроградцам, которые живут возле больших водных просторов. В бассейне, который был построен при участии чемпиона по плаванию Леонидом Романченко в начале ХХ столетия, Куприн обучался разным стилям плавания. Не меньшее удовольствие ему приносили стрельба. Человек, который занимается этим искусством, по его мнению, должен обладать спокойным и уверенным характером, быть хладнокровным, внимательным, а также душевно и физически уравновешенным. Хороший стрелок — пример для подражания в спорте и этике, считал Куприн.
Источник: Хоббхобби.рф

+1

64

https://i.imgur.com/ijpZxzvm.jpeg
Первоначально А.И. Куприн хотел сделать "Гранатовый браслет" рассказом, а не повестью.

Работа над повестью велась с осени 1910 года - именно в этот период писатель начинает исполнять свою задумку. Так получилось, что задуманный Куприным рассказ разросся в целую повесть. Эта повесть даровала Куприну огромный успех. Стоит отметить, что сюжет взят писателем из жизни. Произведение "Гранатовый браслет" основывается на реальных событиях. Один телеграфный чиновник был безответно влюблен в жену российского губернатора. Как-то раз он подарил своей любви простую цепочку. Сын женщины говорил о том, что этот случай был курьёзным и анекдотичным. Но сам А.И. Куприн превращает данное событие в трагическую историю любви. Под его пером подаренная цепочка превращается в гранатовый браслет. Главной героиней рассказа была получена и другая драгоценность - серьги из жемчужин. Жемчуг с древности всегда означал духовную чистоту, а с другой стороны, он являлся символом плохого предзнаменования. Именно этим недобрым предзнаменованием и наполнен рассказ.

+1

65

https://i.imgur.com/eDMbDizm.jpeg
Мать, Любовь Алексеевна

Александр Иванович Куприн родился 7 сентября 1870 г. в селе Наровчат Пензенской губернии и стал шестым ребёнком в семье Ивана Куприна – потомственного дворянина, мелкого чиновника и Любовь Кулунчаковой, принадлежавшей к обедневшему татарскому княжескому роду. Трое детей умерли, не прожив и двух лет. Когда маленькому Саше было всего один год, его отец – Иван Иванович умер. После смерти мужа, мать будущего писателя – Любовь Алексеевна, решила отправиться в Москву. Именно в этом городе прошло детство и юность писателя

https://i.imgur.com/O4rGXB5m.jpeg
Когда юному Саше исполнилось шесть лет, его отдали на обучение в Московский Разумовский пансион (сиротский), который он окончил в 1880 году. В тот же год поступил в Московскую военную гимназию, позже преобразованную в Кадетский корпус. После окончания учения продолжил военное образование в Александровском военном училище (1888 — 1890 гг.). Впоследствии Александр Иванович опишет свою «военную юность» в повестях «На переломе (Кадеты)» и в романе «Юнкера». Уже в те годы писатель мечтал стать «поэтом или романистом».

Первым литературным опытом Александра Куприна были стихи, оставшиеся неопубликованными.
Первое произведение, увидевшее свет, — рассказ «Последний дебют» (1889).

0

66

https://i.imgur.com/DibhzAQm.jpeg

В 1890г., окончив военное училище, А.И. Куприн в чине подпоручика был зачислен в пехотный полк, стоявший в Подольской губернии. Офицерская жизнь, которую он вёл в течение четырёх лет, дала богатый материал для его будущих произведений. В 1893—1894гг. в петербургском журнале «Русское богатство» вышли его повесть «Впотьмах» и рассказы «Лунной ночью» и «Дознание». Жизни русской армии посвящена серия рассказов: «Ночлег» (1897), «Ночная смена» (1899).

В 1894г. А.И. Куприн решает подать в отставку, находясь на тот момент уже в звании поручика. Сразу же после этого, он начинает путешествовать по России, знакомясь с разными людьми и набираясь новых знаний. В эти годы Александр Иванович познакомился с Иваном Буниным, Антоном Чеховым и Максимом Горьким.

В 1901 г. писатель переехал в Петербург, начал работать секретарём «Журнала для всех», женился на М. Давыдовой, родилась дочь Лидия. В петербургских журналах появились рассказы А.И. Куприна: «Болото» (1902); «Конокрады» (1903); «Белый пудель» (1904). В основе рассказа "Белый пудель" Куприна лежит реальная история. Лето 1903 года писатель с семьей провел в Мисхоре в Крыму. Здесь Куприн познакомился с труппой бродячих артистов, которые и стали прототипами героев "Белого пуделя". Одна из идей рассказа о белом пуделе: дружба и деньги – несоразмерные понятия. Настоящего друга нельзя купить за деньги. После публикации «Белого пуделя» выражение «дружба дороже денег» стало крылатым. Творческое наследие Куприна славится тем, что тексты писателя буквально разобраны на цитаты.

В 1905 г. вышло наиболее значительное его произведение — повесть «Поединок», имевшая большой успех. Выступления писателя с чтением отдельных глав «Поединка» стали событием культурной жизни столицы. Его произведения этого времени были весьма благонравны: очерк «События в Севастополе» (1905), рассказы «Штабс-капитан Рыбников» (1906), «Река жизни», «Гамбринус» (1907).

0

67

Капризная дочь писателя Куприна росла в роскоши, но бросила старых родителей: Почему красавица манекенщица и актриса осталась бедной и одна

Она была светом в окне для своих родителей, известного писателя Александра Куприна и его супруги, сестры милосердия Елизаветы Гейнрих. Она с детства ни в чём не знала отказа, а когда пришли тяжёлые времена, не хотела принимать действительность.

Однако Ксения Куприна, Киса, как ласково называли её родители, смогла построить собственную карьеру и подняться к вершинам славы. Но в тот момент, когда к ней обращены были взоры поклонников, сама она отвернулась от отца и матери.

Избалованное дитя любви:: https://dzen.ru/a/Zz07qDVyBDp6eCu3

0

68

Добрый вечер, маленькие и большие девочки и мальчики! Слушаем рассказ Куприна «Скворцы»

+2

69

В чем проблема русского человека? - Как же точно об этом понял Александр Куприн

Русский народ всегда был особенным и выделялся среди остальных. С самого раннего зарождения Руси, население подвергалось нападкам разных соседей. Долгое время люди страдали от нашествий татар и печенегов. Кроме того были междоусобные войны на территории государства.

Князь Владимир стремился расширить земли Древней Руси и укрепить её положение. В молодости он совершал большое количество набегов на соседние страны. При этом не жалел ни женщин, ни детей. С падших городов князь брал дань. А определённые территории вводил в состав своего государства.

После принятия христианства Владимир стал более спокойным и мирным. Он решил, что у Руси свой путь. На чужих бедах счастья не построишь. Но сын Владимира Святополк Окаянный был иной политики. Он боялся потерять свою власть и в борьбе за неё не гнушался никакими методами.

Древняя Русь отличалась от других стран. Долгое время её считали патриархальным государством. Иностранцы боялись посещать это странное государство. Им рассказывали о холоде, больших сугробах, плохих дорогах, болотах и медведях.

Прошло с тех пор огромное количество времени, а Россию до сих пор ассоциируют именно с этим животным. Запад не считался с Русью. А страна долго не могла оправиться от татаро-монгольского ига. В период правления Иоанна Грозного было присоединено много новых земель.

Личность царя до сих пор спорная. И всё же труд государя стал не напрасным. После же его правления в стране наступило непростое время. Борис Годунов многих дворян и бояр не устраивал. Нашествие Лжедмитриев только ухудшило положение нового царя. Польские интервенты преследовали свои цели.

Русь могли разделить на части и полностью уничтожить. Но народное восстание под предводительством Минина и Пожарского смогло исправить ситуацию и выгнать врагов из страны. Так и наступила эпоха царствования династии Романовых.

Пётр I не хотел мириться с тем, что Россия отстаёт по многим параметрам от других государств. Он "прорубает окно в Европу" и начинает развитие многих отраслей на своей территории. Но Запад не собирался с этим мириться и скептически относился к деятельности Петра. И всё же процесс был запущен.

Политику своего отца продолжила императрица Елизавета I. В период её царствования многие европейские страны поняли, что Россия уже не та, что была раньше. С ней придётся считаться. Медленными, но верными шагами государство крепло, развивалось, социализировалось. В 21 веке слишком много было заимствовано у Запада. Советское производство, к сожалению, развалилось. Но остались и местные производители, которые всегда готовы предоставить свой товар. Страна входит в новую эпоху. А окно, прорубленное Петром I, загородил железный занавес.

Иностранцам сложно понять русских людей. Этот народ противоречивый и загадочный. Он не готов пресмыкаться, но всегда старается залезть в душу. Русские ищут корень всех проблем в сердцах людей. И даже если их не просят о помощи, они всё равно будут стараться поговорить по душам и расковырять больную рану.

Об этой особенности русского народа писали многие авторы. Например, А.И. Куприн высказался следующим образом.

Ах, это русское ковыряние в своей и чужой душе! Да будет оно проклято!

Источник: https://dzen.ru/a/YisWf-OjCR1lgR_9

0

70

http://modernlib.ru/template/img/book.gifЧИТАЕМ КУПРИНА

Пасхальные колокола. А. Куприн

Быстро-быстро промчались впечатления вчерашнего дня и Великой ночи: плащаница в суровой холодной темноте собора, воздержание от еды до разговения, дорога в церковь, в тишине и теплоте апрельского синего вечера, заутреня, крестный ход, ликующая встреча восставшего из гроба Христа, восторженное пение хора, подвижная, радостная служба, клир в светлых сияющих парчовых ризах, блеск тысяч свечей, сияющие лица, поцелуи; чудесная дорога домой, когда так нежно сливаются в душе усталость и блаженство, дома, огни, добрый смех, яйца, кулич, пасха, ветчина и две рюмочки сладкого портвейна; глаза слипаются; в доме много народа, поэтому тебе стелют постель на трех стульях, поставленных рядком; погружаешься в сон, как камень падает в воду.

Утром проснулся я, и первое, еще не осознанное впечатление большой — нет! — огромной радости, которой как будто бы пронизан весь свет: люди, звери, вещи, небо и земля. Побаливает затылок, также спина и ребра, помятые спаньем в неудобном положении на жесткой подстилке, на своей же кадетской шинельке с медными пуговицами. Но что за беда? Солнце заливает теплым текучим золотом всю комнату, расплескиваясь на обойном узоре. Господи! Как еще велик день впереди, со всеми прелестями каникул и свободы, с невинными чудесами, которые тебя предупредительно ждут на каждом шагу!

Как невыразимо вкусен душистый чай (лянсин императорский!) с шафранным куличом и с пасхой, в которой каких только нет приправ: и марципан, и коринка, и изюм, и ваниль, и фисташки. Но ешь и пьешь наспех. Неотразимо зовет улица, полная света, движения, грохота, веселых криков и колокольного звона. Скорее, скорее!

На улице сухо, но волнующе, по-весеннему, пахнет камнем тротуаров и мостовой, и как звонко разносятся острые детские крики! Высоко в воздухе над головами толпы плавают и упруго дергаются разноцветные воздушные шары на невидимых нитках. Галки летят крикливыми стаями… Но раньше всего — на колокольню!

Все ребятишки Москвы твердо знают, что в первые три дня Пасхи разрешается каждому человеку лазить на колокольню и звонить, сколько ему будет удобно. Даже и в самый большой колокол!

Вот и колокольня. Темноватый ход по каменной лестнице, идущей винтом. Сыро и древне пахнут старые стены. А со светлых площадок все шире и шире открывается Москва.

Колокола. Странная система веревок и деревянных рычагов-педалей, порою повисших совсем в воздухе, почти наружу. Есть колокола совсем маленькие: это дети; есть побольше — юноши и молодые люди, незрелые, с голосами громкими и протяжными: в них так же лестно позвонить мальчугану, как, например, едучи на извозчике, посидеть на козлах и хоть с минуту подержать вожжи. Но вот и Он, самый главный, самый громадный колокол собора; говорят, что он по величине и по весу второй в Москве, после Ивановского, и потому он — гордость всей Пресни. Трудно и взрослому раскачать его массивный язык; мальчишкам это приходится делать артелью. Восемь, десять, двенадцать упорных усилий и, наконец, — баммм… Такой оглушительный, такой ужасный, такой тысячезвучный медный рев, что больно становится в ушах и дрожит каждая частичка тела. Это ли не удовольствие?

Самый верхний этаж — и вот видна вокруг вся Москва: и Кремль, и Симонов монастырь, и Ваганьково, и Лефортовский дворец, и синяя изгибистая полоса Москва-реки, все церковные купола и главки: синие, зеленые, золотые, серебряные… Подумать только: сорок сороков! И на каждой колокольне звонят теперь во все колокола восхищенные любители. Вот так музыка! Где есть в мире такая? Небо густо синеет — и кажется таким близким, что вот-вот дотянешься до него рукою. Встревоженные голуби кружатся стаями высоко в небе, то отливая серебром, то темнея.

И видишь с этой верхушки, как плывут, чуть не задевая за крест колокольни, пухлые серьезные белые облака, точно слегка кружась на ходу.

0

71

http://modernlib.ru/template/img/book.gifЧИТАЕМ КУПРИНА

Московская Пасха. А. Куприн

Московские бульвары зеленеют первыми липовыми листочками. От вкрадчивого запаха весенней земли щекотно в сердце. По синему небу плывут разметанные веселые облачки; когда смотришь на них, то кажется, что они кружатся, или это кружится пьяная от весны голова?

Гудит, дрожит, поет, заливается, переливается над Москвой неумолчный разноголосый звон всех ее голосистых колоколов.

Каждый московский мальчик, даже сильно захудалый, самый сопливый, самый обойденный судьбою, имеет в эти пасхальные дни полное, неоспоримое, освященное веками право залезать на любую колокольню и, жадно дождавшись очереди, звонить сколько ему будет угодно, пока не надоест, в любой из колоколов, хоть в самый огромадный, если только хватит сил раскачать его сорокапудовый язык и мужества выдержать его оглушающий, сотрясающий все тело медный густой вопль. Стаи голубей, диких и любительских, носятся в голубой, чистой вышине, сверкая одновременно крыльями при внезапных поворотах и то темнея, то серебрясь и почти растаивая на солнце.

Как истово-нарядна, как старинно-красива коренная, кондовая, прочная, древняя Москва. На мужчинах темно-синие поддевки и новые картузы, из-под которых гладким кругом лежат на шее ровно обстриженные, блестящие маслом волосы… Выпущенные из-под жилеток косоворотки радуют глаз синим, красным, белым и канареечным цветом или веселым узором в горошек. Как румяны лица, как свежи и светлы глаза у женщин и девушек, как неистово горят на них пышные разноцветные московские ситцы, как упоительно пестрят на их головах травками и розанами палевые кашемировые платки и как степенны на старухах прабабушкины шали, шоколадные, с желтыми и красными разводами в виде больших вопросительных знаков!

И все целуются, целуются, целуются… Сплошной чмок стоит над улицей: закрой глаза — и покажется, что стая чечеток спустилась на Москву. Непоколебим и великолепен обряд пасхального поцелуя. Вот двое осанистых степенных бородачей издали приметили друг друга, и руки уже распространились, и лица раздались вширь от сияющих улыбок. Наотмашь опускаются картузы вниз, обнажая расчесанные на прямой пробор густоволосые головы. Крепко соединяются руки. «Христос Воскресе!» — «Воистину Воскресе!» Головы склоняются направо — поцелуй в левые щеки, склоняются налево — в правые, и опять в левые. И все это не торопясь, важевато.

— Где заутреню стояли?

— У Спаса на Бору. А вы?

— Я у Покрова в Кудрине, у себя.

Воздушные шары покачиваются высоко над уличным густым движением на невидимых нитках разноцветными упругими легкими весенними гроздьями. Халва и мармелад, пастила, пряники, орехи на лотках. Мальчики на тротуарах у стен катают по желобкам яйца и кокаются ими. Кто кокнул до трещины — того и яйцо.

Пасхальный стол, заставленный бутылками и снедью. Запах гиацинтов и бархатных жонкилий. Солнцем залита столовая. Восторженно свиристят канарейки.

Юнкер Александровского училища в новеньком мундирчике, в блестящих лакированных сапогах, отражающихся четко в зеркальном паркете, стоит перед милой лукавой девушкой. На ней воздушное платье из белой кисеи на розовом чехле. Розовый поясок, роза в темных волосах.

— Христос Воскресе, Ольга Александровна, — говорит он, протягивая яичко, расписанное им самим акварелью с золотом.

— Воистину!

— Ольга Александровна, вы знаете, конечно, православный обычай…

— Нет, нет, я не христосуюсь ни с кем.

— Тогда вы плохая христианка. Ну, пожалуйста. Ради великого дня!

Полная важная мамаша покачивается у окна под пальмой в плетеной качалке. У ног ее лежит большой рыжий леонбергер.

— Оля, не огорчай юнкера. Поцелуйся.

— Хорошо, но только один раз, больше не смейте. Конечно, он осмелился.

О, каким пожаром горят нежные атласные прелестные щеки. Губы юноши обожжены надолго. Он смотрит: ее милые розовые губы полуоткрыты и смеются, но в глазах влажный и глубокий блеск.

— Ну, вот и довольно с вас. Чего хотите? Пасхи? Кулича? Ветчины? Хереса?

А радостный, пестрый, несмолкаемый звон московских колоколов льется сквозь летние рамы окон…

0

72

Куприн Александр Иванович.
Дюма-отец

   Этот очерк был написан мною в 1919 году по данным, которые я усердно разыскивал в С.-Петербургской публичной библиотеке. Света ему так и не довелось увидеть: при отходе, вместе с северо-западной армией, от Гатчины я ничего не успел взять из дома, кроме портрета Толстого с автографом. Поэтому и пишу сейчас наизусть, по смутной памяти, кусками. Труд этот был бескорыстен.
   Что я мог бы получить за четыре печатных листа в издательстве "Всемирной литературы"?.. Ну, скажем, четыре тысячи керенками. Но за такую сумму нельзя было достать даже фунта хлеба. Зато скажу с благодарностью, что писать эту статью -- "Дюма, его жизнь и творчество" -- было для меня в те дни... и теплой радостью, и душевной укрепой.
   Удивительное явление: Дюма и до сих пор считается у положительных людей и у серьезных литераторов легкомысленным, бульварным писателем, о котором можно говорить лишь с немного пренебрежительной, немного снисходительной улыбкой, а между тем его романы, несмотря на почти столетний возраст, живут, вопреки законам времени и забвения, с прежней неувядаемой силой и с прежним добрым очарованием, как сказки Андерсена, как "Хижина дяди Тома", и еще многим, многим дадут в будущем тихие и светлые минуты. Про творения Дюма можно ска- зать то же самое, что сказано у Соломона о вине: "Дайте вино огорченному жизнью. Пусть он выпьет и на время забудет горе свое". Вот что писал к Дюма после получки от него "Трех мушкетеров" Генрих Гейне, тогда уже больной и страждущий: "Милый Дюма, как я благодарен Вам за Вашу прекрасную книгу! Мы читаем ее с наслаждением. Иногда я не могу утерпеть и восклицаю громко: "Какая прелесть этот Дюма!" И Мушка [Матильда -- последняя подруга Гейне. Когда поэт умер и опечаленные друзья говорили ей о том, какого великого художника лишился мир, она сказала: "Оставьте. Умер мой Анри". (Прим. А. И. Куприна.)] прибавляет со слезами на глазах: "Дюма очарователен". И попугай говорит из клетки: "Да здравствует Дюма!"
   В одном из своих последних романов Джек Лондон восклицает по поводу своего героя, измученного тяжелой душевной драмой: "Какое великое счастье, что для людей, близких к отчаянию, существует утешительный Дюма".
   У нас, в прежней либеральной России, ходить в цирк и читать Дюма считалось явными признаками отсталости, несознательности, безыдейности. Однако я знавал немало людей "с убеждениями", которые для виду держали на полках Маркса, Чернышевского и Михайловского, а в укромном уголке хранили потихоньку полное собрание Дюма в сафьяновых переплетах. Леонид Андреев, человек высокого таланта и глубоких страданий, не раз говорил, что Дюма -- самый любимый его писатель. Молодой Горький тоже обожал Дюма.
   В расцвете своей славы Дюма был божком капризного Парижа. Когда его роман "Граф Монте-Кристо" печатался ежедневно главами в большой парижской газете, то перед воротами редакции еще с ночи стояли длиннейшие хвосты. Уличных газетчиков чуть не разрывали на части. Популярность его была огромна. Кто-то сказал про него, что его слава и обаяние занимают второе место за Наполеоном. Золото лилось к нему ручьями и тотчас же утекало сквозь его пальцы. Ни в личной щедрости, ни в своих затеях он не знал предела широте. В его мемуарах есть подробное описание того роскошного праздника, который он дал однажды всему светскому, литературному и артистическому Парижу. Это -- рассказ, как будто написанный пером Рабле. Все не только знаменитые, но просто хоть немного известные лица тогдашнего Парижа перечислены в нем. И воображаю тот эффект, который получился, когда после пиршества, глубокою ночью, Дюма и его гости вышли на улицу, чтобы устроить грандиозное шествие под музыку с факелами в руках, и когда полицейская стража кричала; "Вив нотр Дюма".
   Доброта его была безгранична и всегда тонко-деликатна. Изредка его посещал один престарелый писатель, когда-то весьма известный, но скоро забытый, как это часто бывает в Париже, где лица так же быстро стираются, как ходячая монета. При каждой встрече Дюма неизменно и ласково приглашал его к себе. Но старый писатель был человек щепетильный и, из опасения показаться прихлебателем, своих посещений не учащал, хотя и был беден, жил в холодной мансарде и питался скудно. Эта своеобразная гордость не укрылась от Дюма, и однажды он, с трудом разыскав писателя, сказал ему:
    -- Дорогой собрат, окажите мне величайшую помощь, за которую я буду вам благодарен до самой могилы. Видите ли, я в моем творчестве всегда завишу от перемены погоды. Но, кроме чувствительности, я еще и очень мнителен и самому себе не доверяю. Вот теперь господин Реомюр установил на новом мосту аппарат, который называется барометром и без ошибки предсказывает погоду. Так, будьте добры, ходите ежедневно на новый мост и потом извещайте меня о предсказаниях барометра. А чтобы мне не волноваться, а вам не делать двух длинных концов, то уж, будьте добры, поселитесь в моем доме, в котором так много комнат, что он кажется пустым, а я боюсь пустоты. Ваше общество мне навсегда приятно.
   Писатель после этого очень долго прожил у Дюма. Каждый день ходил он на Пон-Неф за барометрической справкой, в полной и гордой уверенности, что делает большую помощь этому доброму толстому славному Дюма, а Дюма всегда относился к нему с бережным вниманием и искренней благодарностью.
   Конечно, "простотой" и широтой Дюма нередко злоупотребляли. Однажды пришел к нему какой-то молодой человек столь странной и дикой внешности, что прислуга сначала не хотела о нем докладывать, тем более что он держал на спине огромный тюк, завязанный в грязную рогожку. Но так как подозрительный юноша настаивал на том, что он явился к г. Дюма по самому важнейшему делу и что г. Дюма, узнав, в чем оно состоит, будет очень рад и благодарен,-- то лакей решился известить хозяина, а тот велел впустить сомнительного гостя.
   Молодой человек вошел, низко поклонился, пробормотал какое-то арабское приветствие и принялся разворачивать свой грязный тюк. Дюма смотрел с любопытством. Каково же было его удивление, когда на ковер вывалилась огромная шкура африканского льва; шкура вся вытертая, траченная молью, кое-где продырявленная.
   Молодой человек опять отвесил низкий поклон, опять что-то пробормотал по-арабски и, выпрямившись, указал пальцем на шкуру.
   -- Великий писатель,-- сказал он торжественно.-- Этот ужасный лев, которого называли "человекоубийца", наводил ужас на все окрестности Каира. Твой славный отец, генерал Дюма, убил его собственноручно, а шкуру подарил на память моему деду, потому что он был другом и покровителем нашей семьи и нередко, к нашей радости и гордости, гостил у нас целыми неделями и месяцами.
   Дар его был для нас самой драгоценной реликвией, с которой мы не расстались бы ни за какие сокровища мира. Но, увы, теперь дом наш пришел в упадок и разорение, и вот моя престарелая мать сказала мне: "Не нашему нищенскому жилищу надлежит хранить эту реликвию. Иди и отдай ее наиболее достойному, то есть славному писателю Дюма, сыну славного генерала Дюма". Прими же этот дар, эфенди, и, если хочешь, дай мне приют на самое малое время.
   Дюма тонко ценил смешное -- даже в наглости. Молодой человек прогостил у него, говорят, полтора года, а так как был вороват и ленив, а от безделья совсем распустился и обнаглел без меры, то однажды и был выброшен за дверь вместе с знаменитой шкурой.
   Все великие достоинства, равно как и маленькие недостатки, Дюма имели какой-то наивный, беззаботный, не только юношеский, но как бы детский, мальчишеский, проказнический характер задора, веселья и горячей, жадной, инстинктивной влюбленности в жизнь. Мало кому известно, например, о том, что Дюма оставил после себя среди чуть ли не пяти сотен томов сочинений очень интересную поваренную книжку. "Лесть, богатства и слава мира" не портили его доброй души; неудачи и клевета не оставляли в его мужественном сердце горьких, неизлечимых заноз.
   Я не знаю, можно ли честолюбие считать одним из смертных грехов. Да и кто этому пороку в большой или малой степени не подвержен? Дюма был очень честолюбив, но опять-таки как-то невинно, по-детски: немножко смешно, немножко глупо и даже трогательно. Огромного веса своей литературной славы он точно не замечал. Один только раз он проговорился о том, что со временем люди будут учить историю Франции по его книгам. Нужно сказать, что он был прав.
   Если отбросить романтические завитки, то действительно эпоха от Франциска I до Людовика XVI показана и рассказана им с неизгладимой яркостью и силой...
   Нет! Его влекли к себе другие аплодисменты, другие пальмы и другие лавры.
   Одно время Дюма во что бы то ни стало захотел сделаться депутатом парламента.
   Зачем? Может быть, однажды утром он открыл в себе неожиданно громадные политические способности? Во всяком случае, у него замысел чрезвычайно быстро переходил в слово, а слово мгновенно обращалось в дело. Собрав вокруг себя небольшую, но преданную ему кучку друзей, Дюма вторгся -- уж не помню теперь, в какой департамент и в какую коммунку. Трудно теперь и представить себе, что говорил и что обещал своим будущим избирателям этот вулканический, пламенный фантастический гений, величайший импровизатор. Добрые осторожные буржуа устраивали ему пышные встречи, шумные манифестации, роскошные обеды... Но при подаче голосов дружно провалили его, ибо предпочли ему мест- ного солидного аптекаря.
   После этого поражения, поздно вечером, взволнованный и огорченный Дюма возвращался к себе в гостиницу вместе со своими негодующими друзьями. Путь их лежал через старый мост, построенный над узкой, но быстрой речонкой.
   Было уже почти темно. Навстречу им шел, слегка покачиваясь, какой-то местный гражданин. Увидев Дюма, он радостно воскликнул:
   -- А, вот он, этот знаменитый негр!
   "Тогда я,-- говорит Дюма в своих мемуарах,-- взял его одной рукой за шиворот, а другой за штаны, в том месте, где спина теряет свое почетное наименование, и швырнул его, как котенка, в воду. Слава богу, что прохвост отделался только холодным купанием. У меня же сразу отлегло от сердца".
   Так печально и смешно окончилась политическая карьера очаровательного Дюма.
   Почти подобное и даже, кажется, более жестокое поражение потерпел Дюма в ту пору, когда его неуемное воображение возжаждало академического крещения. С той же яростной неутомимостью, с которой он жил, мыслил и писал, Дюма стремительно хватался за каждый удобный случай, который помог бы ему войти в священный круг сорока бессмертных. Но кандидатура его никогда не имела успеха, как впоследствии у Золя.
   И вот однажды выбывает из числа славных сорока академик N, для того чтобы переселиться в вечную Академию. Немедленно после его праведной кончины
   Дюма мечется по всему Парижу, ища дружеской и влиятельной поддержки, чтобы сесть на пустующее академическое кресло в камзоле, расшитом золотыми академическими пальмами.
   Бесстрашно приехал он также и к Жозефу Мишо -- тогда очень известному литератору, автору веских статей о крестовых походах и, кстати, человеку желчному и острому на язык.
   Для чего была Академия Дюма -- этому человеку, пресыщенному славой? Но к
   Мишо он заявился, даже не будучи с ним лично знакомым, да еще в то время, когда почтенный литератор завтракал со своими друзьями.
   Доложив о себе через лакея, он вошел в столовую, одетый в безукоризненный фрак, с восьмилучевым цилиндром под мышкой. Мишо встретил его с той ледяной вежливостью, с которой умеют только чистокровные парижане встречать непрошеных гостей.
   Дюма горячо, торопливо и красноречиво изложил мотив своего посещения: "Столь великое и авторитетное имя, как ваше, дорогой учитель, и тра-та-та и та-та-та- тра..."
   Мишо выслушал его в спокойном молчании, и, когда Дюма, истощив весь запас красных слов, замолчал, старый литератор сказал:
   -- Да, ваше имя мне знакомо. Но, позвольте, неужели N, такой достойный литератор и ученый, действительно умер? Какая горестная утрата!
   -- Как же, как же!-- заволновался Дюма.-- Я к вам приехал прямо с
   Монпарнасского кладбища, где предавали земле прах славного академика, кресло которого теперь печально пустует.
   -- Ага,-- сказал Мишо и сделал паузу.-- Так вы, вероятно, приехали сюда на погребальных дрогах.
   Милый, добрый, чудесный Дюма! Может быть, в первый раз за всю свою пеструю жизнь он не нашел ловкой реплики и поторопился уехать. Академиком же ему так и не удалось сделаться.
   
   Питал он также невинную слабость к разным орденам, брелокам и жетонам, украшая себя ими при каждом удобном случае. Все экзотические львы, солнца, слоны, попугай, носороги, орлы и змеи, иные эмблемы, даже золотые, серебряные и в мелких бриллиантиках украшали лацканы и петлички парадных его одежд.
   Прекрасный писатель, который теперь почти забыт, но до сих пор еще неувядаемо ценен, Шарль Нодье, который очень любил Дюма и многое сделал для его блистательной карьеры, говорил иногда своему молодому другу:
   -- Ах, уж мне эти негры! Всегда их влекут к себе блестящие побрякушки!
   Но прошло несколько лет. Дюма впал в роковую бедность. Кругом неугасимые долги. Падало вдохновение... В эту зловещую пору пришли к Дюма добрые люди с подписным листом в пользу старой, некогда знаменитой певицы, которая потеряла и голос, и деньги, и друзей и находилась в положении более горьком, чем положение Дюма.
   -- Что я могу сделать? -- вскричал Дюма, хватая себя за волосы.-- У меня всего-навсего два медных су и на миллион франков векселей... А впрочем, постойте, постойте... Вот идея! Возьмите-ка эти мои ордена и продайте. Почем знать, может быть, за эту дрянь и дадут что-нибудь.
   И в эту же эпоху бедствий он отдал бедному писателю, просившему о помощи, пару роскошных турецких пистолетов.
   Несомненно: Дюма останется еще на многие годы любимцем и другом читателей с пылким воображением и с не совсем остывшей кровью. Но, увы, также надолго со- хранится и убеждение в том, что большинство его произведений написаны в слишком тесном сотрудничестве с другими авторами.
   Повторять что-нибудь дурное, сомнительное, позорное или слишком интимное о людях славы и искусства -- было всегда лакомством для критиков и публики.
   Помню, как в Москве один учитель средней школы на жадные расспросы о Дюма сказал уверенно: -- Дюма? Да ведь он не написал за всю жизнь ни одной строчки. Он только нанимал романистов и подписывался за них. Сам же он писать совсем не умел и даже читал с большим трудом.
   Видите, куда повело удовольствие злой сплетни? Конечно, всякому ясно, что выпустить в свет около пятисот шестидесяти увесистых книг, содержащих в себе длиннейшие романы и пятиактные пьесы,-- дело немыслимое для одного человека, как бы он ни был борзописен, какими бы физическими и духовными силами он ни обладал. Если мы допустим, что Дюма умудрялся при титанических усилиях писать по четыре романа в год, то и тогда ему понадобилось бы для полного комплекта его сочинений работать около ста сорока лет самым усердным образом, подхлестывая себя неистово сотнями чашек крепчайшего кофея.
   Да. У Дюма были сотрудники. Например: Огюст Макэ, Поль Мерис, Октав Фейе, Е.
   Сустре, Жерар де Нерваль, были, вероятно, и другие... ...Но вот тут-то мы как раз и подошли к чрезвычайно сложным, запутанным и щекотливым литературным вопросам. С самых давних времен весьма много было говорено о вольном и невольном плагиате, о литературных "неграх", о пользовании чужими, хотя бы очень старыми, хотя бы совсем забытыми, хотя бы никогда не имевшими успеха сюжетами и так далее. Шекспир по этому поводу говорил:
   -- Я беру мое добро там, где его нахожу. Дюма на ту же самую тему сказал с истинно французской образностью:
   -- Сделал ли я плохо, если, встретив прекрасную девушку в грязной, грубой и темной компании, я взял ее за руку и ввел в порядочное общество?
   И не Наполеон ли обронил однажды жестокое слово: -- Я пользуюсь славою тех, которые ее недостойны.
   Коллективное творчество имеет множество видов, условий и оттенков. Во всяком случае, на фасаде выстроенного дома ставит свое имя архитектор, а не каменщик, и не маляры, и не землекопы.
   Чарльз Диккенс, которого Достоевский называл самым христианским из писателей, иногда не брезговал содействием литературных сотоварищей, каковыми бывали даже и дамы-писательницы: мисс Мэльхолланд и мисс Стрэттон, а из мужчин --
   Торкбери, Гаскайн и Уильки Коллинс. Особенно последний, весьма талантливый писатель, имя и сочинения которого до сих пор ценны для очень широкого круга читателей.
   Распределение совместной работы происходило приблизительно так: Диккенс -- прекрасный рассказчик, передавал иногда за дружеской беседой нить какой-нибудь пришедшей ему в голову или от кого-нибудь слышанной истории курьезного или трогательного характера. Потом этот намек на тему разделялся на несколько частей, в зависимости от количества будущих сотрудников, и каждому из соавторов, в пределах общего плана, предоставлялось широкое место для личного вдохновения. Потом отдельные части повести соединялись в одно целое, причем швы заглаживал опытный карандаш самого Диккенса, а затем общее сочинение шло в типографский станок.
   Эти полушутливые вещицы вошли со временем в Полное собрание сочинений
   Диккенса. Сотрудники в нем переименованы, но вот беда: если не глядеть на фамилии, то Диккенс сразу бросается в глаза своей вечной прелестью, а его сотоварищей по перу никак не отличишь друг от друга.
   В фабрике Дюма были, вероятно, совсем иные условия и отношения. Прежде всего надо сказать, что, если кто и был в этом товариществе настоящим "негром", то, конечно, он, сорокасильный, неутомимый, неукротимый, трудолюбивейший
   Александр Дюма. Он мог работать сколько угодно часов в сутки, от самого раннего утра до самой поздней ночи, иногда и больше. Из-под пера так и падали с легким шелестом бумажные листы, исписанные мелким отличнейшим почерком, за который его обожали наборщики (кстати, и его восхищенные первочитатели).
   Говорят, он пыхтел и потел во время работы, ибо был тучен и горяч.
   По его бесчисленным сочинениям можно судить, какое огромное количество требовалось ему сведений об именах, характерах, родстве, костюмах, привычках и т. д. его действующих персонажей. Разве хватало у него времени просиживать часами в библиотеке, бегать по музеям, рыться в пыли архивов, разыскивать старые хроники и мемуары и делать выписки из редких исторических книг?
   Если в этой кропотливой работе ему помогали друзья (как впоследствии Флоберу), то оплатить эту услугу было бы одинаково честно и ласковой признательностью, и денежными знаками или, наконец, и тем и другим.
   Правда, Дюма порою мало церемонился с годами, числами и фактами, но во всех лучших его романах безошибочно чувствуется его собственная, хозяйская, авторская рука. Ее узнаешь и по характерному искусству диалога, по грубоватому остроумию, по яркости портретов и быта, по внутренней доброте...
   Правда и то, что очень часто, особенно в последние свои годы, Дюма прибегал к самому щедрому и самому бескорыстному сотруднику -- к ножницам. Но и здесь, сквозь десятки чужих страниц географического, этнографического, исторического и вообще энциклопедического свойства, все-таки блистает прежний Дюма, пылкий, живой, увлекательный, роскошный.
   Это не Октав Фейе и не Жерар де Нерваль, а Огюст Макэ заявил публичную претензию на Дюма, которому он чем-то помог в "Трех мушкетерах". Оттуда и пошел разговор о "неграх". Но после первого театрального представления одноименной пьесы, переделанной из романа и прошедшей с колоссальным успехом, Дюма, под бешеные аплодисменты и крики, насильно вытащил упирав- шегося Макэ к рампе, потребовал молчания и сказал своим могучим голосом:
   -- Вот Огюст Макэ, мой друг и сотрудник. Ваши лестные восторги относятся одинаково и к нему и ко мне.
   И у Макэ потекли из глаз слезы.
   
   Подобно тому как роман, так и театр сделался привычной стихией старшего Дюма.
   И немало сохранилось театральных воспоминаний и закулисных анекдотов, в которых сверкают остроумие Дюма, его находчивость, его вспыльчивость и его великодушие. К сожалению, эта сторона его жизни не нашла внимательного собирателя; отдельные рассказы о ней разбросаны а множестве старых периодических изданий.
   Театральные пьесы Дюма отличались необыкновенной сценичностью; они держали зрителя на протяжении всех пяти актов в неослабном напряжении, заставляя его и смеяться, и ужасаться, и плакать. В продолжение многих лет он был кумиром всех театральных сердец.
   Писал свои пьесы Дюма с необыкновенной легкостью и с непостижимой быстротой. Но на репетициях он нередко делал в тексте вставки и сокращения, к обиде режиссера и к большому неудовольствию артистов, которым всегда очень трудно бывает переучивать наново уже раз заученные реплики. Но на Дюма никто не умел сердиться долго. Был в нем удивительный дар очарования...
   Шла сложная постановка его новой пьесы "Антони". На первых репетициях он, как и всегда, внимательно глядел на сцену, делая время от времени незначительные замечания. Но, по мере того, как работа над пьесой подвигалась к концу и уж недалек был день костюмной репетиции, обыкновенно предшествующей репетиции генеральной,-- друзья Дюма стали с удивлением замечать, что драматург реже и реже смотрит на рампу и что его глаза все чаще и настойчивее обращены на правую боковую кулису, за которой всегда помещался один и тот же дежурный пожарный, молодой красивый человек, скорее мальчик. Причина такого пристального внимания была никому не понятна.
   На костюмной репетиции Дюма был еще более рассеянным и все глубже вперял взоры в правую боковую кулису. Наконец, по окончании третьего акта, когда настала обычная маленькая передышка, он поманил к себе рукою режиссера и, когда тот подошел, сказал ему:
   -- Пойдемте-ка за сцену.
   И он потащил его как раз к загадочной правой кулисе, где по-прежнему стоял, позевывая, юный помпье. Дюма ласково положил руку на плечо юноше.
   -- Объясните мне, mon vieux [дружище -- франц.], одну вещь,-- сказал он.
   -- К вашим услугам, господин Дюма.
   -- Только прошу вас, говорите откровенно. Не бойтесь ничего.
   -- Я ничего и не боюсь. Я -- пожарный.
   -- Это делает вам честь,-- похвалил Дюма.-- Видите ли, я уже много раз наблюдал за тем, как вы слушали на репетициях мою пьесу, и, даю слово: внимание ваше мне было лестно. Но одно явление удивляло меня. Почему перед третьим актом вы всегда покидали ваше постоянное место и куда-то исчезали, чтобы прийти к началу четвертого?
   -- Сказать вам правду, господин Дюма? -- застенчиво спросил пожарный.
   -- Да. И самую жестокую.
   -- Конечно, господин Дюма, я ничего не понимаю в вашем великом искусстве, и человек я малообразованный. Но что я могу поделать, если этот акт меня совсем не интересует. Все другие акты прелесть как хороши, а третий кажется мне длинным и вялым. Но, впрочем, может быть, это так и нужно?
   -- Нет! -- вскричал Дюма.-- Нет, мой сын, длинное и скучное -- первые враги искусства. Возьми, мой друг, эту круглую штучку в знак моей глубокой благодарности.
   И, обернувшись к режиссеру, он сказал спокойно:
   -- Идемте переделывать третий акт! Помпье прав! Этот акт должен быть самым ярким и живым во всей пьесе. Иначе она провалится. Идем!
   Тот, кто хоть чуть-чуть знаком с тайнами и с техникой театральной кухни, тот поймет, что переделывать весь третий акт накануне генеральной репетиции -- такое же безумие, как перестроить план и изменить размеры третьего этажа в пятиэтажном доме, в который жильцы уже начали ввозить свою мебель и кухонную посуду. Но когда Дюма загорался деятельностью, ему невозможно было сопротивляться. Артисты били себя в грудь кулаками, артистки жалобно стонали, режиссер рвал на себе волосы, суфлер упал в обморок в своей будке, но Дюма остался непреклонным. В тот срок, пока репетировали четвертый и пятый акты, он успел переработать третий до полной неузнаваемости, покрыв авторский подлинник бесчисленными помарками и вставками. Задержав артистов после репетиции на полчаса, оп успел еще прочитать им переделанный акт и дать необходимые указания. За ночь были переписаны как весь акт, так и актерские экземпляры, которые артистами были получены ранним утром. В полдень сделали две репетиции третьего акта, а в семь с половиною вечера началась генеральная репетиция "Антони", замечательной пьесы, которую публика приняла с неслыханным восторгом и которая шла сто раз подряд.
   Актеры, правда, достаточно-таки и серьезно поворчали на Дюма за его диктаторское поведение. Но в театре успех покрывает все. Да и актерский гнев, всегда немного театральный -- недолговечен. Один из артистов говорил впоследствии:
   -- Только один Дюма способен на такие чудеса. Он разбил ударом кулака весь третий акт "Антони" и вставил в дыру свой волшебный фонарь. И вся пьеса вдруг загорелась огнями и засверкала...
   Да, Дюма знал секреты сцены и знал свою публику. Не раз полушутя он говорил:
   -- На моих пьесах никто не задремлет, а человек, впавший в летаргию, непременно проснется.
   Но однажды подвернулся удивительный по редкому совпадению и по курьезности двойной случай.
   В каком-то театре шли попеременно один день -- пьеса Дюма, другой день -- пьеса очень известного в ту пору драматурга, бывшего с Дюма в самых наилучших отношениях. На одном из представлений они оба сидели в ложе. Шла пьеса не
   Дюма, а его друга. И вот писатели чувствуют, что в партере начинается какое-то движение, слышится шепот, потом раздается задушенный смех. Наконец зоркий
   Дюма слегка толкает своего приятеля в бок и говорит с улыбкой: -- Погляди-ка на этого лысого толстяка, что сидит под нами. Он заснул от твоей пьесы, и сейчас мы услышим его храп.
   Но нужно же было произойти удивительному стечению обстоятельств! На другой день оба друга сидели в том же театре и в той же ложе, но на этот раз шла пьеса
   Дюма. Жизнь иногда проделывает совсем неправдоподобные штучки. В середине четвертого акта, сидя почти на том же самом кресле, где сидел и прежний лысый толстяк,-- какой-то усталый зритель начал клевать носом и головою, очевидно готовясь погрузиться в сладкий сон.
   -- Полюбуйся! -- язвительно сказал друг, указывая на соню.
   -- О нет! Ошибаешься! -- весело ответил Дюма.-- Это твой, вчерашний. Он еще до сих пор не успел проснуться.
   Конечно, живя много лет интересами театра, создавая для него великолепные пьесы, восторгаясь его успехами, волнуясь его волнениями и дыша пряным, опьяняющим воздухом кулис и лож, Дюма, с его необузданным воображением и пылким сердцем, не мог не впадать в иллюзии, обычные для всех владык, поклонников и рабов театра. Заблуждение этих безумцев, впрочем, не очень опасных, заключается в том, что за настоящую, подлинную жизнь они принимают лишь те явления, которые происходят на деревянных подмостках ослепительного пространства, ограниченного двумя кулисами и задним планом, а будничное, безыскусственное бытие, жизнь улицы и дома, жизнь, в которой по-настоящему едят, пьют, проверяют кухаркины счета, любят, рожают и кормят детей,-- кажется им банальной, скучной, плохо поставленной, совсем неудачной пьесой, полной к тому же провальных длиннот. И кто же решится осудить их, если в эту плохую и пресную пьесу без выигрышных ролей они вставляют настоящие театральные бурные эффекты? Это только поправка.
   И зачем же нам удивляться тому, что все увлечения, амуры и связи у Дюма были исключительно театрального характера?
   Есть словесное, а потому и не особенно достоверное показание великого русского писателя, которого имя я не смею привести именно по причине скользкой опоры.
   Говорят, что этот писатель как-то приехал к Дюма по его давнишнему приглашению и, как полагается европейцу, послал ему через лакея свою визитную карточку. Через минуту он услышал издали громоподобный голос Дюма:
   -- ...Очень рад. Очень рад. Входите, дорогой собрат. Входите. Только прошу простить меня: я сейчас в рабочем беспорядке.
   -- О! Не стесняйтесь! Пустяки...-- сказал русский писатель.
   Однако когда он вошел в кабинет, то совсем не пустяками показалась его дворянскому щепетильному взору картина, которую он увидел.
   Дюма, без сюртука, в расстегнутом жилете, сидел за письменным столом, а на коленях у него сидело прелестное, белокурое божье создание, декольтированное и сверху и снизу; оно нежно обнимало писателя за шею тонкой обнаженной рукой, а он продолжал писать. Четвертушки исписанной бумаги устилали весь пол.
   -- Простите, дорогой собрат,-- сказал Дюма, не отрываясь от пера.-- Четыре последних строчки, и конец. Вы ведь сами знаете,-- говорил он, продолжая в то же время быстро писать,-- как драгоценны эти минуты упоения работой и как иногда вдохновение внезапно охладевает от перемены комнаты, или места, или даже позы... Ну, вот и готово. Точка. Приветствую вас, дорогой мэтр, в добром городе
   Париже... Милая Лили, ты займи знаменитого русского писателя, а я приведу себя в приличный вид и вернусь через две минуты...
   В течение всего вечера Дюма был чрезвычайно любезен, весел и разговорчив. Он, как никто, умел пленять и очаровывать людей. Среди разговора русский классик сказал полушутя:
   -- Я застал в вашем кабинете поистине прекрасную группу, но я все-таки думаю, дорогой мэтр, что эта поза не особенно удобна для самого процесса писания.
   -- Ничуть! -- решительно воскликнул Дюма.-- Если бы на другом колене сидела у меня вторая женщина, я писал бы вдвое больше, вдвое охотнее и вдвое лучше.
   На что его изящная подруга возразила, кротко поджимая губки:
   -- Посмотрела бы я на эту вторую!
   Все недолговечные романы Дюма проходили точно под большим стеклянным колпаком, на виду и на слуху у великого парижского амфитеатра, всегда жадно любопытного к жизни своих знаменитостей, как, впрочем, в меньшей степени, любопытны и все столичные города. Каждое его увлечение сопровождалось помпой, фейерверком, бенгальскими огнями и блистательным спектаклем, в кото- рый входили: и неистовые восторги, и адски клокочущая ревность, и громовые ссоры, и сладчайшие примирения; тропическая жара перемежалась полярной стужей, за окончательным разрывом следовало через день нежнейшее возвращение; бывали упреки, брань, крики и слезы и даже, говорят, небольшие потасовки. И так же театрально бывало действительно последнее, на этот раз неизбежное расставание. Бывшая подруга и вдохновительница собирала в корзины свои тряпки, шляпки и безделушки, а Дюма носился по комнате в одном жилете, с растрепанными волосами, с домашней лесенкой в руках, похожий на ретивого обойщика. Он приставлял эту стремянку то к одной, то к другой стене, торопливо взбирался по ней и, действуя поочередно молотком и клещами, срывал ковры, картины, бронзовые и мраморные фигурки, старое редкое оружие. Спеша ускорить отъезд замешкавшейся временной супруги, он лихорадочно помогал ей.
   -- Все! -- кричал [он].-- Возьми себе все. Все. Все. Оставьте мне только мой гений.
   Возможность такого курьезного случая я считаю вполне достоверной. Известный переводчик И. Д. Гальперин-Каминский, близко и хорошо знавший Дюма-сына, не раз повторял мне то, что он слышал из уст Александра Александровича Дюма II.
   Дюма-младший был свидетелем такой трагикомической сцены в ту пору, когда он был еще наивным и невинным мальчиком и не особенно ясно понимал различие слов.
   -- Меня очень удивляло,-- говорил он впоследствии г. Каминскому,-- почему папа с такой яростной щедростью дарит много чудесных дорогих вещей и в то же время настойчиво требует, чтобы ему оставили какой-то его жилет. Я думал: "А может быть, это жилет волшебный?" [Созвучие слов "genie" и "gilet". (Прим. А. И. Куприна.)]
   Нелепо пышным апофеозом, блестящим зенитом была та пора в жизни Дюма-отца, когда он купил в окрестностях Парижа огромный кусок земли и при ней чей-то старинный замок. Этот замок Дюма окрестил "Монте-Кристо" и перестроил его самым фантастическим образом. В нем было беспорядочное смешение всех стилей.
   Дорические колонны рядом с арабской вязью; рококо и готика, ренессанс и
   Византия, персидские ковры и гобелены... И множество больших и малых клеток с птицами и разными зверьками. Чудовищнее всего была огромная столовая. Она была устроена в форме небесного купола из голубой эмали, а на этом голубом фоне сияло золотое солнце, светились разноцветные звезды и блуждала серебряная, меланхолическая, немного удивленная луна...
   Шато "Монте-Кристо" с его бесчисленными комнатами всегда, с утра до вечера, было битком набито нужными и ненужными, а часто и совсем неизвестными людьми. Каждый из них ел, пил, спал и развлекался, как ему было удобнее и приятнее. Право, если такой жизненный обиход можно с чем-нибудь сравнить, то только с жизнью русских вельмож восемнадцатого столетия.
   Но уже в эти роскошные дни бедный Дюма, перевалив незаметно для себя самого высокую вершину своей жизненной горы, начинал катиться вниз с роковым ускорением. Этот беспечнейший из писателей никогда не знал размеры своих долгов и по-детски верил в то, что его кредит безграничен. Но уже показывались в его бюджете роковые предостерегающие трещины...
   И здесь к месту один почти трогательный анекдот.
   Рядом с владениями Дюма купил землю и соседний замок какой-то миллионер- нувориш. Чтобы достойно отпраздновать новоселье, этот свежеиспеченный "проприо" привез из Парижа большую и пеструю компанию вместе с обильным грузом шампанского вина. Но он забыл позаботиться о том, чтобы заранее запастись льдом, а пирушка предполагалась от вечерней зари до утренней.
   Лед возможно было достать только в одной гостинице, которая находилась как раз на меже имений миллионера и Дюма.
   Однако миллионер давно уже слышал о том, что хозяин этой остелери -- человек характера независимого, грубоватого и брыкливого. На денежные соблазны он мало обращал внимания; был очень богат, чувствовал себя в своем кабачке независимым королем и вскоре собирался задорого продать насиженное место, чтобы удалиться на заслуженный и комфортабельный покой.
   Но, с другой стороны, "проприо" знал и то, с каким обожанием относились люди попроще к Дюма не только за его обольстительные сочинения, доступные каждому сердцу, но и за его личное обаяние.
   Взвесив эти условия, нувориш позвал лакея и сказал ему:
   -- Послушайте, Жан, вы пойдете сейчас в гостиницу "Пуль а ля Кок" и купите у хозяина весь лед, какой у него найдется. А так как он меня совсем не знает, то вы скажите, что пришли от господина Дюма. И когда он даст вам лед, то вы положите ему на прилавок вот этот большой луидор. Понятно?
   -- Совершенно понятно. Бегу.
   Он очень быстро сделал все, что ему было приказано, прибежал в гостиницу "Пуль а ля Кок" и сказал хозяину:
   -- Господин Дюма приказал мне просить у вас льда, сколько найдется.
   -- Вы, вероятно, недавно служите у господина Дюма? -- спросил приметливый хозяин.
   -- Совсем недавно. Со вчерашнего дня.
   -- Не правда ли, прекрасный человек ваш патрон?
   -- О да, вы правы. Прекрасный!
   И все шло благополучно. Хозяин бережно завернул в бумагу и в тряпки четыре глыбы льда и аккуратно перевязал пакет веревкой. Но когда лакей брякнул о стойку двойным луидором, то патрон вдруг весь побагровел, затрясся от злобы и заорал:
   -- Негодяй! Как смел ты меня обмануть! Да знаешь ли ты, лжец, что наш славный господин Дюма никогда и нигде не платит? -- и швырнул в лицо лакею двойной тяжелый луидор.
   Все быстрее и быстрее катилась вниз, по уклону, изумительная судьба Дюма- старшего. Замок "Монте-Кристо" был продан с аукциона. Всюду, где ни жил творец "Трех мушкетеров", всюду описывали его имущество, ставали печати на его вещи и мебель. Ежедневно предъявляли ему векселя, денежные претензии и вызывали его -- самого непрактичного человека на свете -- в коммерческий суд.
   Бесчисленные поклонники, прихлебатели и льстецы давно покинули великого Дюма.
   В эту пору посетил его один из редких преданных друзей. Жалкая квартира Дюма была мала, сыра и темновата. Кроме того, находясь в самом людном месте Парижа, она вся беспрестанно содрогалась и дрожала от ломовой езды.
   Беседуя с хозяином, приятель обратил внимание на маленький золотой десятифранковик, лежавший на мраморном подзеркальнике.
   Дюма поймал его взгляд и сказал:
   -- Да. Это символ. Когда я приехал из далекой провинции завоевывать Париж, столицу мира, то у меня не было в карманах ничего, кроме маленького луидора.
   Посмотри: теперь карьера моя описала параболу, но от нее у меня ничего не осталось, кроме такого же луи... Странная штука жизнь!..
   И какая жестокая! -- можно прибавить к этим печальным словам Дюма. Ум его оставался ясным, твердым, но фантазия, воображение и вдохновение безвозвратно покинули эту прежде столь пламенную творческую голову.
   Подобно сказочному, фантастическому, гигантскому шелкопряду, выматывал
   Дюма из себя в продолжение многих десятков лет драгоценную шелковую нить и ткал из нее волшебные узоры. Суровый закон природы: нить, казавшаяся бесконечной, вымоталась. Творческий источник медленно иссяк.
   За все в жизни надо расплачиваться -- таково таинственное и неумолимое правило возмездия. Наполеон, которому тесен казался весь земной шар, умирает на кро- шечном, проклятом самим богом скалистом островке. Бетховен глохнет. Гейне, вся жизнь которого была радость, веселье, смех и любовь, покорно подчиняется в свои последние дни параличу и слепоте. Дюма, плодовитейшего из всех бывших, настоящих и будущих писателей, неумолимая судьба карает бесплодием. И всего ужаснее то, что этим чудесным людям судьба оставляет чересчур много времени, в течение которого они могли бы сознательно созерцать и ощущать собственное разрушение... Не слишком ли это, всемилостивейшая госпожа судьба?
   Последние годы, месяцы и дни Дюма-отца скрасил заботой, лаской и вниманием
   Дюма-сын. Он в те времена уже стал не только модным, но даже знаменитым евро- пейским писателем. С неописуемой нежностью и деликатностью он перевез отца из его закоптелой парижской квартиры в свою виллу, которая была расположена где- то на южном побережье. Название места я позабыл, но помню, что из виллы открывался прекрасный вид на море, а под ее террасами был разбит очаровательный цветник.
   Трогательный рассказ: наутро после приезда Дюма к сыну за утренним кофеем
   Дюма-младший спросил отца:
   -- Как ты спал, папа? Надеюсь, что ты хоть немного отдохнул от адского парижского шума и грохота. Старый Дюма немного замялся:
   -- Видишь ли... Видишь ли... Я вовсе не спал...
   -- Может быть, перемена места? Может быть, какое-нибудь неудобство?
   -- Ах, нет, милый, совсем не то. Ночлег мой был поистине царский, но... но...
   Этот великолепный, храбрый, самоуверенный Дюма как будто бы стеснялся и конфузился.
   -- Мне стыдно сказать. Я захватил с собою из Парижа одну маленькую книжонку и как начал с вечера ее читать, так и читал до самого утра.
   Младший Дюма спросил:
   -- Может быть, папа, это не секрет. Как заглавие твоей книжки?
   -- "Три мушкетера",-- ответил тихо отец. Закат Дюма был тих и беззлобен. Те попечения, которыми окружил его сын, были гораздо более ценными и вескими, чем все его сочинения.
   Удивительную историю рассказывал впоследствии младший Дюма:
   -- Однажды я застал отца на его любимой скамейке в цветнике. Нагнувшись и склонив голову на ладони, он горько плакал. Я подбежал к нему.
   -- Папа, дорогой папа, что с тобой? Почему ты плачешь?
   И он ответил:
   -- Ах, мне жалко бедного доброго Портоса. Целая скала рухнула на его плечи, и он должен поддерживать ее. Боже мой, как ему тяжело.

--------------------------------------------------------------

   Газета" Возрождение", 1930, 2, 11 февраля и 9 марта, NoNo 1706, 1715, 1741.

+1


Вы здесь » "КИНОДИВА" Кино, сериалы и мультфильмы. Всё обо всём! » Художники и Писатели » Куприн, Александр Иванович - замечательный русский писатель