"КИНОДИВА" Кино, сериалы и мультфильмы. Всё обо всём!

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » "КИНОДИВА" Кино, сериалы и мультфильмы. Всё обо всём! » Художники и Писатели » Чехов, Антон Павлович - великий русский писатель


Чехов, Антон Павлович - великий русский писатель

Сообщений 341 страница 352 из 352

1

http://cs622025.vk.me/v622025378/15870/AHYJxakAnNQ.jpg


великий русский писатель и драматург

29 января 1860 — 15 июля 1904

Антон Павлович Чехов (17 января 1860, Таганрог, Екатеринославская губерния (теперь Ростовская область), Российская империя — 2 июля 1904, выдающийся русский писатель, драматург, по профессии врач. Почётный академик Императорской Академии наук по Разряду изящной словесности (1900—1902). Является общепризнанным классиком мировой литературы. Его пьесы, в особенности «Вишнёвый сад», на протяжении ста лет ставятся во многих театрах мира. Один из самых известных мировых драматургов.

Всемирная слава пришла к Чехову уже после смерти, в двадцатые годы прошлого века.

«Меня будут читать лет семь, семь с половиной, а потом забудут», - вспоминала слова Чехова Татьяна Щепкина-Куперник.   
Но Чехов ошибся: уже после смерти, в 20-е годы прошлого века, к писателю пришла мировая слава - его стали читать, издавать, играть, о нем начали говорить. Возможно, Чехов вернулся в Европу с первой волной русской эмиграции или, как считал Алексей Толстой, это произошло в начале Первой мировой войны, когда союзникам спешно понадобилась «русская душа».

Больше всего Чехов «пришелся по вкусу» британцам. По словам режиссера Ричарда Эйра, «британский театр колонизировал Чехова точно так же, как русский театр колонизировал Шекспира».

За 26 лет творчества Чехов создал около 900 различных произведений
(коротких юмористических рассказов, серьёзных повестей, пьес), многие из которых стали классикой мировой литературы. Особенное внимание обратили на себя «Степь», «Скучная история», «Дуэль», «Палата № 6», «Рассказ неизвестного человека», «Мужики» (1897), «Человек в футляре» (1898), «В овраге», «Детвора», «Драма на охоте»; из пьес: «Иванов», «Чайка», «Дядя Ваня», «Три сестры», «Вишнёвый сад».

http://www.womenclub.ru/components/com_jce/editor/tiny_mce/plugins/lines/img/lines_bg.png

Чехов - Антон Павлович, русский писатель, почетный академик Петербургской АН (1900-02). Начинал как автор фельетонов и коротких юмористических рассказов (псевдоним Антоша Чехонте и др.). Основные темы творчества идейные искания интеллигенции, недовольство обывательским существованием одних, душевная "смиренность" перед пошлостью жизни других ("Скучная история", 1889; "Дуэль", 1891; "Дом с мезонином", 1896; "Ионыч", 1898; "Дама с собачкой", 1899). В рассказах "Бабье царство" (1894), "Мужики" (1897), "В овраге" (1900) показал дикость и жестокость деревенской жизни. Большой силы социального и художественного обобщения Чехов достиг в рассказах "Палата №6" (1892), "Человек в футляре" (1898). В пьесах "Чайка" (1896), "Дядя Ваня" (1897), "Три сестры" (1901), "Вишневый сад" (1904), это знамениетый Чехов сад поставленных на сцене Московского Художественного Театра, создал особую, тревожную эмоциональную атмосферу предчувствия грядущего. Главный герой Чехова рядовой человек со своими каждодневными делами и заботами. Тонкий психолог, мастер подтекста, своеобразно сочетавший юмор и лиризм.

http://www.womenclub.ru/components/com_jce/editor/tiny_mce/plugins/lines/img/lines_bg.png

Писатель Дмитрий Григорович называл рассказы Чехова «переворотом в литературе». Григорович был восхищен творчеством Чехова, о чем писал ему в 1886 году: "Не сомневаются, что у Вас настоящий талант, талант, выдвигающий Вас далеко из круга литераторов нового поколенья»

Он любил смех, но смеялся своим милым, заразительным смехом только тогда, когда кто-нибудь другой рассказывал что-нибудь смешное; сам он говорил самые смешные вещи без малейшей улыбки. Он очень любил шутки, нелепые прозвища, мистификации; в последние годы, как только ему хоть не надолго становилось лучше, он был неистощим на них; но каким тонким комизмом вызывал он неудержимый смех! Бросит два-три слова, лукаво блеснет глазом поверх пенснэ...
О Чехове. По воспоминаниям Ивана Бунина

«Чехов – поэт нежнейших прикосновений к страдающей душе человека… Читая Чехова, становится стыдно позировать. Чехов своим искусством давал нам образцы поведения, он был в числе десяти, двадцати писателей, давших нам русскую литературу на поведение»
М. Пришвин

И как любили тогдашние люди покоряться этой чеховской тоске! Какой она казалась им прекрасной, облагораживающей, поэтичной, возвышенной! И главное (повторяю) - какая проявилась в ней необыкновенная сила: не было в литературе всего человечества другого такого поэта, который без всякого нагромождения ужасов, при помощи одной только тихой и сдержанной лирики мог исторгать у людей столько слез!
      Ибо то, что многие - главным образом реакционные - критики предпочитали считать мягкой, элегической жалобой, на самом деле было грозным проклятием всему бездушному и бездарному строю, создавшему Цыбукиных, Ионычей, унтеров Пришибеевых, «человеков в футляре» и др.
      Словом, в грусти он оказался так же могуч, как и в радости! И там и здесь, на этих двух полюсах человеческих чувств, у него равно великая власть над сердцами.
К.И.Чуковский

"В рассказах Чехова нет ничего такого, чего не было бы в действительности. Страшная сила его таланта именно в том, что он никогда ничего не выдумывает от себя, не изображает того, "чего нет на свете..."
Максим Горький

«Он создал новые, совершенно новые, по-моему, для всего мира формы письма, подобных которым я не встречал нигде…»
После смерти Чехова Толстой сказал о его творчестве

Быть правдивым и естественным, оставаясь в то же время пленительным, -- это значит быть необыкновенной по красоте, цельности и силе натурой. И так часто говорил я здесь о спокойствии Чехова именно потому, что его спокойствие кажется мне свидетельствующим о редкой силе его натуры. Оно, я думаю, не покидало его даже в дни самого яркого расцвета его жизнерадостности, и, может быть, именно, оно дало ему в молодости возможность не склониться ни перед чьим влиянием и начать работать так беспритязательно и в то же время так смело, "без всяких контрактов с своей совестью" и с таким неподражаемым мастерством.
Иван Бунин

http://www.womenclub.ru/components/com_jce/editor/tiny_mce/plugins/lines/img/lines_bg.png

В начале ХХ века пьесы Антона Павловича Чехова стали настоящим театральным переворотом, сломав многие существовавшие тогда традиции.
http://www.womenclub.ru/components/com_jce/editor/tiny_mce/plugins/lines/img/lines_bg.png

Кому не известны цитаты: «Краткость – сестра таланта» и «В человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли.». Но далеко не все помнят, что их автором был Антон Павлович Чехов, великий русский писатель, чья слава распространилась далеко за пределы нашей страны и не померкла до сегодняшнего дня.

Никто не понимал так ясно и тонко, как Антон Чехов, трагизм мелочей жизни, никто до него не умел так беспощадно, правдиво нарисовать людям позорную и тоскливую картину их жизни в тусклом хаосе мещанской обыденщины. Его врагом была пошлость; он всю жизнь боролся с ней, её он осмеивал и её изображал бесстрастным, острым пером, умея найти прелесть пошлости даже там, где с первого взгляда, казалось, всё устроено очень хорошо, удобно, даже — с блеском…

… Он не оставил ни автобиографии, ни сколько-нибудь подробных воспоминаний. Он с болью констатировал, как много было в среде современной ему интеллигенции довольных и сытых людей, занятых только собой. Сказанная Чеховым правда о России — суровая. Но в этой правде нет и тени безнадежности. В его великом наследии просвечивает вера в родную страну и ее людей…

http://www.womenclub.ru/components/com_jce/editor/tiny_mce/plugins/lines/img/lines_bg.png

Знаменитый чеховский стиль

Как некогда было сказано, что все мы вышли из «Шинели» Гоголя, то можно сказать, что многие из современных литераторов могут то же самое сказать и о Чехове. Так или иначе, школу Чехова проходили все. Чехов ведь не просто большой писатель, это новатор, это революционер в литературе. Это принципиально новый стиль, принципиально новый подход к написанию рассказа и вообще прозы. Как сложился этот стиль? Чехов с 19 лет писал небольшие рассказы для сатирических журналов и рамки этих журналов как раз и заставляли его формировать новый подход к написанию заметок и сценок. То есть в принципиально маленький размер нужно было уложить принципиально большой объем. Отсюда появился знаменитый чеховский стиль, знаменитая краткость, эта деталь, тонкий и очень сконцентрированный юмор. И все это стало своеобразной школой для последующего Чехова. Он сложился в этих сатирических журналах. И я думаю, эта школа не помешала бы никому.

http://www.womenclub.ru/components/com_jce/editor/tiny_mce/plugins/lines/img/lines_bg.png

0

341

0

342

http://modernlib.ru/template/img/book.gifЧИТАЕМ ЧЕХОВА

В РОДНОМ УГЛУ (Отрывок)

Донецкая дорога. Невеселая станция, одиноко белеющая в степи, тихая, со стенами, горячими от зноя, без одной тени и, похоже, без людей. Поезд уже ушел, покинув вас здесь, и шум его слышится чуть-чуть и замирает наконец... Около станции пустынно и нет других лошадей, кроме ваших. Вы садитесь в коляску - это так приятно после вагона - и катите по степной дороге, и перед вами мало-помалу открываются картины, каких нет под Москвой, громадные, бесконечные, очаровательные своим однообразием. Степь, степь - и больше ничего; вдали старый курган или ветряк; везут на волах каменный уголь... Птицы, в одиночку, низко носятся над равниной, и мерные движения их крыльев нагоняют дремоту. Жарко. Прошел час-другой, а все степь, степь, и все курган вдали. Ваш кучер рассказывает что-то, часто указывая кнутом в сторону, что-то длинное и ненужное, и душой овладевает спокойствие, о прошлом не хочется думать...

За Верой Ивановной Кардиной выехали на тройке. Кучер уложил вещи и стал поправлять сбрую.

- Все, как было, - сказала Вера, оглядываясь. - В последний раз я была здесь еще девочкой, лет десять назад. Помню, выезжал за мной тогда старик Борис. Что, он жив еще?

Кучер ничего не ответил и только сердито, по-хохлацки поглядел на нее и полез на козла.

Нужно было проехать от станции верст тридцать, и Вера тоже поддалась обаянию степи, забыла о прошлом и думала только о том, как здесь просторно, как свободно; ей, здоровой, умной, красивой, молодой - ей было только 23 года - недоставало до сих пор в жизни именно только этого простора и свободы.

Степь, степь... Лошади бегут, солнце все выше, и кажется, что тогда, в детстве, степь не бывала в июне такой богатой, такой пышной; травы в цвету - зеленые, желтые, лиловые, белые, и от них, и от нагретой земли идет аромат; и какие-то странные синие птицы по дороге... Вера давно уже отвыкла молиться, но теперь шепчет, превозмогая дремоту:

- Господи, дай, чтобы мне было здесь хорошо.

А на душе покойно, сладко, и, кажется, согласилась бы всю жизнь ехать так и смотреть на степь. Вдруг неожиданно глубокий овраг, поросший молодым дубом и ольхой; потянуло влагой - должно быть, ручей внизу. На этой стороне, у самого края оврага, вспорхнула с шумом стая куропаток. Вера вспомнила, что когда-то к этому оврагу ходили по вечерам гулять; значит, уже усадьба близко! И вот в самом деле виднеются вдали тополи, клуня; в стороне черный дым: это жгут старую солому. Вот тетя Даша идет навстречу и машет платком; дедушка на террасе. Боже, какая радость!

____________________________

Сам рассказ написан во время пребывания А. П. Чехова в Ницце после длительного перерыва в литературном творчестве, вызванного болезнью. 9 октября 1897 года Чехов сообщал о работе над ним М. П. Чеховой: «По случаю дурной погоды купил бумаги и сажусь писать рассказ»

«В родно́м углу́» — рассказ Антона Павловича Чехова, написанный в 1897 г. Впервые был опубликован в «Русских ведомостях», 1897, № 317, 16 ноября, стр. 2—3 с подписью Антон Чехов и датой «Ницца, октябрь».

0

343

http://modernlib.ru/template/img/book.gifЧИТАЕМ ЧЕХОВА

Общее  образование
(ПОСЛЕДНИЕ ВЫВОДЫ ЗУБОВРАЧЕБНОЙ НАУКИ)

        — Не повезло мне по зубной части, Осип Францыч! — вздыхал маленький поджарый человечек в потускневшем пальто, латаных сапогах и с серыми, словно ощипанными, усами, глядя с подобострастием на своего коллегу, жирного, толстого немца в новом дорогом пальто и с гаванкой в зубах.— Совсем не повезло! Собака его знает, отчего это так! Или оттого, что нынче зубных врачей больше, чем зубов... или у меня таланта настоящего нет, чума его знает! Трудно фортуну понять. Взять, к примеру, хоть вас. Вместе мы в уездном училище курс кончили, вместе у жида Берки Швахера работали, а какая разница! Вы два дома и дачу имеете, в коляске катаетесь, а я, как видите, яко наг, яко благ, яко нет ничего. Ну, отчего это так?
        Немец Осип Францыч кончил курс в уездном училище и глуп, как тетерев, но сытость, жир и собственные дома придают ему массу самоуверенности. Говорить авторитетно, философствовать и читать сентенции он считает своим неотъемлемым правом.
        — Вся беда в нас самих,— вздохнул он авторитетно в ответ на жалобы коллеги.— Сам ты виноват, Пётр Ильич! Ты не сердись, но я говорил и буду говорить: нас, специалистов, губит недостаток общего образования. Мы залезли по уши в свою специальность, а что дальше этого, до того нам и дела нет. Нехорошо, брат! Ах, как нехорошо! Ты думаешь, что как научился зубы дёргать, так уж и можешь приносить обществу пользу? Ну, нет, брат, с такими узкими, односторонними взглядами далеко не пойдёшь... ни-ни, ни в каком случае. Общее образование надо иметь!
        — А что такое общее образование? — робко спросил Пётр Ильич.
        Немец не нашёлся, что ответить, и понёс чепуху, но потом, выпивши вина, разошёлся и дал своему русскому коллеге уразуметь, что он понимает под «общим образованием». Пояснил он не прямо, а косвенно, говоря о другом.
        — Главнее всего для нашего брата — приличная обстановка,— рассказывал он.— Публика только по обстановке и судит. Ежели у тебя грязный подъезд, тесные комнаты да жалкая мебель, то значит, ты беден, а ежели беден, то, стало быть, у тебя никто не лечится. Не так ли? Зачем я к тебе пойду лечиться, если у тебя никто не лечится? Лучше я пойду к тому, у кого большая практика! А заведи ты себе бархатную мебель да понатыкай везде электрических звонков, так тогда ты и опытный, и практика у тебя большая. Обзавестись же шикарной квартирой и приличной мебелью — раз плюнуть. Нынче мебельщики подтянулись, духом пали. В кредит сколько хочешь, хоть на сто тысяч, особливо ежели подпишешься под счётом: «Доктор такой-то». И одеваться нужно прилично. Публика так рассуждает: если ты оборван и в грязи живёшь, то с тебя и рубля довольно, а если ты в золотых очках, с жирной цепочкой, да кругом тебя бархат, то уж совестно давать тебе рубль, а надо пять или десять. Не так ли?
        — Это верно...— согласился Пётр Ильич.— Признаться сказать, я сначала завёл себе обстановку. У меня всё было: и бархатные скатерти, и журналы в приёмной, и Бетховен висел около зеркала, но... чёрт его знает! Затмение дурацкое нашло. Хожу по своей роскошной квартире, и совестно мне отчего-то! Словно я не в свою квартиру попал или украл всё это... не могу! Не умею сидеть на бархатном кресле, да и шабаш! А тут ещё моя жена... простая баба, никак не хочет понять, как соблюдать обстановку. То щами или гусём навоняет на весь дом, то канделябры начнёт кирпичом чистить, то полы начнёт мыть в приёмной при больных... чёрт знает что! Верите ли, как продали всю эту обстановку с аукциона, так я словно ожил.
        — Значит, не привык к приличной жизни... Что ж? Надо привыкать! Потом, кроме обстановки, нужна ещё вывеска. Чем меньше человек, тем вывеска его должна быть больше. Не так ли? Вывеска должна быть громадная, чтобы даже за городом её видно было. Когда ты подъезжаешь к Петербургу или к Москве, то, прежде чем увидишь колокольни, тебе станут видны вывески зубных врачей. А там, брат, врачи не нам с тобой чета. На вывеске должны быть нарисованы золотые и серебряные круги, чтобы публика думала, что у тебя медали есть: уважения больше! Кроме этого, нужна реклама. Продай последние брюки, а напечатай объявление. Печатай каждый день во всех газетах. Ежели кажется тебе, что простых объявлений мало, то валяй с фокусами: вели напечатать объявление вверх ногами, закажи клише «с зубами» и «без зубов», проси публику не смешивать тебя с другими дантистами, публикуй, что ты возвратился из-за границы, что бедных и учащихся лечишь бесплатно... Нужно также повесить объявление на вокзале, в буфетах... Много способов!
        — Это верно! — вздохнул Пётр Ильич.
        — Многие также говорят, что, как ни обращайся с публикой, всё равно... Нет, не всё равно! С публикой надо уметь обращаться... Публика нынче хоть и образованная, но дикая, бессмысленная. Сама она не знает, чего хочет, и приноровиться к ней очень трудно. Будь ты хоть распрепрофессор, но ежели ты не умеешь подладиться под её характер, то она скорей к коновалу пойдёт, чем к тебе... Приходит ко мне, положим, барыня с зубом. Разве её можно без фокусов принять? Ни-ни! Я сейчас нахмуриваюсь по-учёному и молча показываю на кресло: учёным, мол, людям некогда разговаривать. А кресло у меня тоже с фокусами: на винтах! Вертишь винты, а барыня то поднимается, то опускается. Потом начнёшь в больном зубе копаться. В зубе чепуха, вырвать надо и больше ничего, но ты копайся долго, с расстановкой... раз десять зеркало всунь в рот, потому что барыни любят, если их болезнями долго занимаются. Барыня визжит, а ты ей: «Сударыня! мой долг облегчить ваши ужасные страдания, а потому прошу относиться ко мне с доверием», и этак, знаешь, величественно, трагически... А на столе перед барыней челюсти, черепа, кости разные, всевозможные инструменты, банки с адамовыми головами — всё страшное, таинственное. Сам я в чёрном балахоне, словно инквизитор какой. Тут же около кресла стоит машина для веселящего газа. Машину-то я никогда не употребляю, но всё-таки страшно! Зуб рву я огромнейшим ключом. Вообще, чем крупнее и страшнее инструмент, тем лучше. Рву я быстро, без запинки.
        — И я рву недурно, Осип Францыч, но чёрт меня знает! Только что, знаете, сделаю тракцию и начну зуб тянуть, как откуда ни возьмись мысль: а что если я не вырву или сломаю? От мысли рука дрожит. И это постоянно!
        — Зуб сломается, не твоя вина.
        — Так-то так, а всё-таки. Беда, ежели апломба нет! Хуже нет, ежели ты себе не веришь или сомневаешься. Был такой случай. Наложил я щипцы, тащу... тащу и вдруг, знаете, чувствую, что очень долго тащу. Пора бы уж вытащить, а я всё тащу. Окаменел я от ужаса! Надо бы бросить да снова начать, а я тащу, тащу... ошалел! Больной видит по моему лицу — тово, что я швах, сомневаюсь, вскочил да от боли и злости как хватит меня табуретом! А то однажды ошалел тоже и вместо больного здоровый зуб вырвал.
        — Пустяки, со всяким случается. Рви здоровые зубы, до больного доберёшься. А ты прав, без апломба нельзя. Учёный человек должен держать себя по-учёному. Публика ведь не понимает, что мы с тобой в университете не были. Для неё все доктора. И Боткин доктор, 1 и я доктор, и ты доктор. А потому и держи себя как доктор. Чтоб поучёней казаться и пыль пустить, издай брошюрку «О содержании зубов». Сам не сумеешь сочинить, закажи студенту. Он рублей за десять тебе и предисловие накатает, и из французских авторов цитаты повыдергает. Я уж три брошюры выпустил. Ещё что? Зубной порошок изобрети. Закажи себе коробочки со штемпелем, насыпь в них, чего знаешь, навяжи пломбу и валяй: «Цена 2 рубля, остерегаться подделок». Выдумай и элексиp. Наболтай чего-нибудь, чтоб пахло да щипало, вот тебе и эликсир. Цен круглых не назначай, а так: эликсир № 1 стоит 77 к., № 2 — 82 к. и т.д. Это потаинственнее. Зубные щётки продавай со своим штемпелем по рублю за штуку. Видал мои щётки?
        Пётр Ильич нервно почесал затылок и в волнении зашагал около немца...
        — Вот поди же ты! — зажестикулировал он.— Вот оно как! Но не умею я, не могу! Не то чтобы я это шарлатанством или жульничеством считал, а не могу, руки коротки! Сто раз пробовал, и ни черта не выходило. Вы вот сыты, одеты, дома имеете, а меня — табуретом! Да, действительно, плохо без общего образования! Это вы верно, Осип Францыч! Очень плохо!

        1885

0

344

http://modernlib.ru/template/img/book.gifЧИТАЕМ ЧЕХОВА

Ниночка

        Тихо отворяется дверь, и ко мне входит мой хороший приятель Павел Сергеевич Вихленёв, человек молодой, но старообразный и болезненный. Он сутуловат, длиннонос и тощ и в общем некрасив, но зато физиономия у него такая простецкая, мягкая, расплывчатая, что всякий раз при взгляде на неё является странное желание забрать её в пять перстов и как бы осязать всё мягкосердечие и душевную тестообразность моего приятеля. Как и все кабинетные люди, он тих, робок и застенчив, на этот же раз он, кроме того, ещё бледен и чем-то сильно взволнован.
        — Что с вами? — спрашиваю я, всматриваясь в его бледное лицо и слегка дрожащие губы.— Больны, что ли, или опять с женой не поладили? На вас лица нет!
        Помявшись немного и покашляв, Вихленёв машет рукой и говорит:
        — Опять у меня с Ниночкой... комиссия! Такое, голубчик, горе, что всю ночь не спал и, как видите, чуть живой хожу... Чёрт меня знает! Других никаким горем не проймёшь, легко сносят и обиды, и потери, и болезни, а для меня пустяка достаточно, чтоб я раскис и развинтился!
        — Но что случилось?
        — Пустяки... маленькая семейная драма. Да я вам расскажу, если хотите. Вчера вечером моя Ниночка никуда не поехала, а осталась дома, захотела со мной вечер провести. Я, конечно, обрадовался. Вечером она обыкновенно уезжает куда-нибудь в собрание, а я только вечерами и бываю дома, можете же поэтому судить, как я тово... обрадовался. Впрочем, вы никогда не были женаты и не можете судить, как тепло и уютно чувствуешь себя, когда, придя с работы домой, застаёшь то, для чего живёшь... Ах!
        Вихленёв описывает прелести семейной жизни, вытирает со лба пот и продолжает:
        — Ниночка захотела провести со мной вечерок... А вы ведь знаете, какой я! Человек я скучный, тяжёлый, неостроумный. Какое со мной веселье? Вечно я со своими чертежами, фильтром да почвой. Ни поиграть, ни потанцевать, ни побалагурить... ни на что я не способен, а ведь Ниночка, согласитесь, молодая, светская... Молодость имеет свои права... не так ли? Ну, стал я ей показывать картинки, разные вещички, то да сё... рассказал кое-что... Кстати тут вспомнил, что у меня в столе лежат старые письма, а между этими письмами пресмешные попадаются! Во времена студенчества были у меня приятели: ловко писали, бестии! Читаешь — кишки порвёшь. Вытащил я из стола эти письма и давай Ниночке читать. Прочёл я ей одно письмо, другое, третье... и вдруг — стоп машина! В одном письме, знаете ли, попалась фраза: «Кланяется тебе Катя». Для ревнивой супруги такие фразы нож острый, а моя Ниночка — Отелло в юбке. Посыпались на мою несчастную голову вопросы: кто эта Катенька? да как? да почему? Я ей и рассказываю, что эта Катенька была чем-то вроде первой любви... что-то этакое студенческое, молодое, зелёное, чему никакого значения нельзя придавать. У всякого, говорю, юнца есть свои Катеньки, нельзя без этого... Не слушает моя Ниночка! Вообразила чёрт знает что и в слёзы. После слёз истерика. «Вы, кричит, гадки, мерзки! Вы скрываете от меня своё прошлое! Стало быть, кричит, у вас и теперь есть какая-нибудь Катька, да вы скрываете!» Убеждал, убеждал я её, но ни к чему... Мужской логике никогда не совладать с женской. Наконец, прощения просил, на коленках... ползал, и хоть бы тебе что. Так и легли спать с истерикой: она у себя, а я у себя на диване... Сегодня утром не глядит, дуется и выкает. Обещает переехать к матери. И наверное переедет, я знаю её характер!
        — М-да, неприятная история.
        — Непонятны мне женщины! Ну, допустим, Ниночка молода, нравственна, брезглива, её не может не коробить такая проза, как Катенька, допустим... но неужели простить трудно?.. Пусть я виноват, но ведь я просил прощения, на коленях ползал! Я, если хотите знать, даже... плакал!
        — Да, женщины большая загадка.
        — Голубчик мой, дорогой, вы имеете над Ниночкой большое влияние, она уважает вас, видит в вас авторитет. Умоляю вас, съездите к ней, употребите всё ваше влияние и втолкуйте ей, как она неправа... Я страдаю, мой дорогой!.. Если эта история продолжится ещё на день, то я не вынесу. Съездите, голубчик!..
        — Но удобно ли это будет?
        — Отчего же неудобно? Вы с ней друзья чуть ли не с детства, она верит вам... Съездите, будьте другом!
        Слёзные мольбы Вихленёва меня трогают. Я одеваюсь и еду к его жене. Застаю я Ниночку за её любимым занятием: она сидит на диване, положив нога на ногу, щурит на воздух свои хорошенькие глазки и ничего не делает... Увидав меня, она прыгает с дивана и подбегает ко мне... Затем она оглядывается, быстро затворяет дверь и с лёгкостью пёрышка повисает на моей шее. (Да не подумает читатель, что здесь опечатка... Вот уже год прошёл, как я разделяю с Вихленёвым его супружеские обязанности.)
        — Ты что же это опять, бестия, выдумала? — спрашиваю я Ниночку, усаживая её рядом с собой.
        — Что такое?
        — Опять ты для своего благоверного муку изобрела! Сегодня уж он был у меня и всё рассказал про Катеньку.
        — Ах... это! Нашёл кому жаловаться!..
        — Что у вас тут вышло?
        — Так, пустяки... Вчера вечером скучно было... взяло зло, что некуда мне ехать, ну с досады и прицепилась к его Катеньке. Заплакала я от скуки, а как ты объяснишь ему этот плач?
        — Но ведь это, душа моя, жестоко, бесчеловечно. Он и так нервен, а ты ещё его своими сценами донимаешь.
        — Ничего, он любит, когда я его ревную... Ничем так не отведёшь глаз, как фальшивой ревностью... Но оставим этот разговор... Я не люблю, когда ты начинаешь разговор про моего тряпку... Он и так уж надоел мне... Давай лучше чай пить...
        — Но всё-таки ты перестань его мучить... На него, знаешь, глядеть жалко... Он так искренно и честно расписывает своё семейное счастье, и так верит в твою любовь, что даже жутко делается... Уж ты как-нибудь пересиль себя, приласкайся, соври... Одного твоего слова достаточно, чтобы он почувствовал себя на седьмом небе.
        Ниночка надувает губки и хмурится, но всё-таки, когда немного погодя входит Вихленёв и робко заглядывает мне в лицо, она весело улыбается и ласкает его взглядом.
        — Как раз к чаю пришёл! — говорит она ему.— Умный ты у меня, никогда не опаздываешь... Тебе со сливками или с лимоном?
        Вихленёв, не ожидавший такой встречи, умиляется. Он с чувством целует жене руку, обнимает меня, и это объятие выходит так нелепо и некстати, что я и Ниночка — оба краснеем...
        — Блаженны миротворцы! — весело кудахтает счастливый муж.— Вам вот удалось убедить её — почему? А потому, что вы человек светский, вращались в обществе, знаете все эти тонкости по части женского сердца! Ха-ха-ха! Я тюлень, байбак! Нужно слово сказать, а я десять... Нужно ручку поцеловать или что другое, а я ныть начинаю! Ха-ха-ха!
        После чаю Вихленёв ведёт меня к себе в кабинет, берёт за пуговицу и бормочет:
        — Не знаю, как и благодарить вас, дорогой мой! Вы верите, я так страдал, мучился, а теперь так счастлив, хоть отбавляй! И это уж не впервой вы вывозите меня из ужасного положения. Дружок мой, не откажите мне! У меня есть одна вещичка... а именно, маленький локомотив, что я сам сделал... я за него медаль на выставке получил... Возьмите его в знак моей признательности... дружбы!.. Сделайте мне такое одолжение!
        Понятно, я всячески отнекиваюсь, но Вихленёв неумолим, и я волей-неволей принимаю его дорогой подарок.
        Проходят дни, недели, месяцы... и рано или поздно проклятая истина раскрывается перед Вихленёвым во всём своём поганом величии. Узнав случайно истину, он страшно бледнеет, ложится на диван и тупо глядит в потолок... При этом не говорится ни одного слова. Душевная боль должна выразиться в каких-нибудь движениях, и вот он начинает мучительно ворочаться на своём диване с боку на бок. Этими движениями и ограничивается его тряпичная натура.
        Через неделю, немного оправившись от поразившей его новости, Вихленёв приходит ко мне. Оба мы смущены и не глядим друг на друга... Я начинаю ни к селу ни к городу нести ахинею о свободной любви, супружеском эгоизме, покорности судьбе.
        — Я не о том...— перебивает он меня кротко.— Всё это я отлично понимаю. В чувстве никто не виноват. Но меня интересует другая сторона дела, чисто практическая. Я, голубчик, жизни совсем не знаю, и где дело касается обрядностей, условий света, там я совсем швах. Вы, дорогой мой, поможете мне. Скажите, как теперь Ниночке быть! Продолжать ли ей жить у меня, или же вы сочтёте лучшим, чтоб она к вам переехала?
        Мы недолго совещаемся и останавливаемся на таком решении: Ниночка остаётся жить у Вихленёва, я езжу к ней, когда мне вздумается, а Вихленёв берёт себе угловую комнату, где раньше была кладовая. Эта комната немного сыра и темна, ход в неё чрез кухню, но зато в ней можно отлично закупориться и не быть ни в чьём глазу спицей.

        1885

0

345

http://modernlib.ru/template/img/book.gifЧИТАЕМ ЧЕХОВА

Лошадиная  фамилия

        У отставного генерал-майора Булдеева разболелись зубы. Он полоскал рот водкой, коньяком, прикладывал к больному зубу табачную копоть, опий, скипидар, керосин, мазал щеку йодом, в ушах у него была вата, смоченная в спирту, но всё это или не помогало, или вызывало тошноту. Приезжал доктор. Он поковырял в зубе, прописал хину, но и это не помогло. На предложение вырвать больной зуб генерал ответил отказом. Все домашние — жена, дети, прислуга, даже поварёнок Петька предлагали каждый своё средство. Между прочим и приказчик Булдеева Иван Евсеич пришёл к нему и посоветовал полечиться заговором.
        — Тут, в нашем уезде, ваше превосходительство,— сказал он,— лет десять назад служил акцизный Яков Васильич. Заговаривал зубы — первый сорт. Бывало, отвернётся к окошку, пошепчет, поплюёт — и как рукой! Сила ему такая дадена...
        — Где же он теперь?
        — А после того, как его из акцизных увольнили, в Саратове у тёщи живёт. Теперь только зубами и кормится. Ежели у которого человека заболит зуб, то и идут к нему, помогает... Тамошних, саратовских на дому у себя пользует, а ежели которые из других городов, то по телеграфу. Пошлите ему, ваше превосходительство, депешу, что так, мол, вот и так... у раба божьего Алексия зубы болят, прошу выпользовать. А деньги за лечение почтой пошлёте.
        — Ерунда! Шарлатанство!
        — А вы попытайте, ваше превосходительство. До водки очень охотник, живёт не с женой, а с немкой, ругатель, но, можно сказать, чудодейственный господин!
        — Пошли, Алёша! — взмолилась генеральша.— Ты вот не веришь в заговоры, а я на себе испытала. Хотя ты и не веришь, но отчего не послать? Руки ведь не отвалятся от этого.
        — Ну, ладно,— согласился Булдеев.— Тут не только что к акцизному, но и к чёрту депешу пошлёшь... Ох! Мочи нет! Ну, где твой акцизный живёт? Как к нему писать?
        Генерал сел за стол и взял перо в руки.
        — Его в Саратове каждая собака знает,— сказал приказчик.— Извольте писать, ваше превосходительство, в город Саратов, стало быть... Его благородию господину Якову Васильичу... Васильичу...
        — Ну?
        — Васильичу... Якову Васильичу... а по фамилии... А фамилию вот и забыл!.. Васильичу... Чёрт... Как же его фамилия? Давеча, как сюда шёл, помнил... Позвольте-с...
        Иван Евсеич поднял глаза к потолку и зашевелил губами. Булдеев и генеральша ожидали нетерпеливо.
        — Ну, что же? Скорей думай!
        — Сейчас... Васильичу... Якову Васильичу... Забыл! Такая ещё простая фамилия... словно как бы лошадиная... Кобылин? Нет, не Кобылин. Постойте... Жеребцов нешто? Нет, и не Жеребцов. Помню, фамилия лошадиная, а какая — из головы вышибло...
        — Жеребятников?
        — Никак нет. Постойте... Кобылицын... Кобылятников... Кобелёв...
        — Это уж собачья, а не лошадиная. Жеребчиков?
        — Нет, и не Жеребчиков... Лошадинин... Лошаков... Жеребкин... Всё не то!
        — Ну, так как же я буду ему писать? Ты подумай!
        — Сейчас. Лошадкин... Кобылкин... Коренной...
        — Коренников? — спросила генеральша.
        — Никак нет, Пристяжкин... Нет, не то! Забыл!
        — Так зачем же, чёрт тебя возьми, с советами лезешь, ежели забыл? — рассердился генерал.— Ступай отсюда вон!
        Иван Евсеич медленно вышел, а генерал схватил себя за щеку и заходил по комнатам.
        — Ой, батюшки! — вопил он.— Ой, матушки! Ох, света белого не вижу!
        Приказчик вышел в сад и, подняв к небу глаза, стал припоминать фамилию акцизного:
        — Жеребчиков... Жеребковский... Жеребенко... Нет, не то! Лошадинский... Лошадевич... Жеребкович... Кобылянский...
        Немного погодя его позвали к господам.
        — Вспомнил? — спросил генерал.
        — Никак нет, ваше превосходительство.
        — Может быть, Конявский? Лошадников? Нет?
        И в доме, все наперерыв, стали изобретать фамилии. Перебрали все возрасты, полы и породы лошадей, вспомнили гриву, копыта, сбрую... В доме, в саду, в людской и кухне люди ходили из угла в угол и, почёсывая лбы, искали фамилию...
        Приказчика то и дело требовали в дом.
        — Табунов? — спрашивали у него.— Копытин? Жеребовский?
        — Никак нет,— отвечал Иван Евсеич и, подняв вверх глаза, продолжал думать вслух.— Коненко... Конченко... Жеребеев... Кобылеев...
        — Папа! — кричали из детской.— Тройкин! Уздечкин!
        Взбудоражилась вся усадьба. Нетерпеливый, замученный генерал пообещал дать пять рублей тому, кто вспомнит настоящую фамилию, и за Иваном Евсеичем стали ходить целыми толпами...
        — Гнедов! — говорили ему.— Рысистый! Лошадицкий!
        Но наступил вечер, а фамилия всё ещё не была найдена. Так и спать легли, не послав телеграммы.
        Генерал не спал всю ночь, ходил из угла в угол и стонал... В третьем часу утра он вышел из дому и постучался в окно к приказчику.
        — Не Меринов ли? — спросил он плачущим голосом.
        — Нет, не Меринов, ваше превосходительство,— ответил Иван Евсеич и виновато вздохнул.
        — Да может быть, фамилия не лошадиная, а какая-нибудь другая!
        — Истинно слово, ваше превосходительство, лошадиная... Это очень даже отлично помню.
        — Экий ты какой, братец, беспамятный... Для меня теперь эта фамилия дороже, кажется, всего на свете. Замучился!
        Утром генерал опять послал за доктором.
        — Пускай рвёт! — решил он.— Нет больше сил терпеть...
        Приехал доктор и вырвал больной зуб. Боль утихла тотчас же, и генерал успокоился. Сделав своё дело и получив, что следует, за труд, доктор сел в свою бричку и поехал домой. За воротами в поле он встретил Ивана Евсеича... Приказчик стоял на краю дороги и, глядя сосредоточенно себе под ноги, о чём-то думал. Судя по морщинам, бороздившим его лоб, и по выражению глаз, думы его были напряжённы, мучительны...
        — Буланов... Чересседельников... — бормотал он.— Засупонин... Лошадский...
        — Иван Евсеич! — обратился к нему доктор.— Не могу ли я, голубчик, купить у вас четвертей пять овса? Мне продают наши мужички овёс, да уж больно плохой...
        Иван Евсеич тупо поглядел на доктора, как-то дико улыбнулся и, не сказав в ответ ни одного слова, всплеснув руками, побежал к усадьбе с такой быстротой, точно за ним гналась бешеная собака.
        — Надумал, ваше превосходительство! — закричал он радостно, не своим голосом, влетая в кабинет к генералу.— Надумал, дай бог здоровья доктору! Овсов! Овсов фамилия акцизного! Овсов, ваше превосходительство! Посылайте депешу Овсову!
        — На-кося! — сказал генерал с презрением и поднёс к лицу его два кукиша.— Не нужно мне теперь твоей лошадиной фамилии! На-кося!

        1885

0

346

http://modernlib.ru/template/img/book.gifЧИТАЕМ ЧЕХОВА

Жизнь в  вопросах  и  восклицаниях

        Детство. Кого бог дал, сына или дочь? Крестить скоро? Крупный мальчик! Не урони, мамка! Ах, ах! Упадёт!! Зубки прорезались? Это у него золотуха? Возьмите у него кошку, а то она его оцарапает! Потяни дядю за ус! Так! Не плачь! Домовой идёт! Он уже и ходить умеет! Унесите его отсюда — он невежлив! Что он вам наделал?! Бедный сюртук! Ну, ничего, мы высушим! Чернило опрокинул! Спи, пузырь! Он уже говорит! Ах, какая радость! А ну-ка, скажи что-нибудь! Чуть извозчики не задавили!! Прогнать няньку! Не стой на сквозном ветре! Постыдитесь, можно ли бить такого маленького? Не плачь! Дайте ему пряник!
        Отрочество. Иди-ка сюда, я тебя высеку! Где это ты себе нос разбил? Не беспокой мамашу! Ты не маленький! Не подходи к столу, тебе после! Читай! Не знаешь? Пошёл в угол! Единица! Не клади в карман гвоздей! Почему ты мамаши не слушаешься? Ешь как следует! Не ковыряй в носу! Это ты ударил Митю? Пострел! Читай мне «Демьянову уху»! Как будет именительный падеж множественного числа? Сложи и вычти! Вон из класса! Без обеда! Спать пора! Уже девять часов! Он только при гостях шалит! Врёшь! Причешись! Вон из-за стола! А ну-ка, покажи свои отметки! Уже порвал сапоги?! Стыдно реветь такому большому! Где это ты мундир запачкал? На вас не напасёшься! Опять единица? Когда, наконец, я перестану тебя пороть? Если ты будешь курить, то я тебя из дома выгоню! Как будет превосходная степень от facilis? 1 Facilissimus? Врёте! Кто это вино выпил? Дети, обезьяну на двор привели! За что вы моего сына на второй год оставили? Бабушка пришла!
        Юношество. Тебе ещё рано водку пить! Скажите о последовательности времён! Рано, рано, молодой человек! В ваши лета я ещё ничего такого не знал! Ты ещё боишься при отце курить? Ах, какой срам! Тебе кланялась Ниночка! Возьмёмте Юлия Цезаря! Здесь ut consecutivum? 2 Ах, душка! Оставьте, барин, а то я... папеньке скажу! Ну, ну... шельма! Браво, у меня уже усы растут! Где? Это ты нарисовал, а не растут! У Nadine прелестный подбородок! Вы в каком теперь классе? Согласитесь же, папа, что мне нельзя не иметь карманных денег! Наташа? Знаю! Я был у неё! Так это ты? Ах ты, скромник! Дайте покурить! О, если б ты знал, как я её люблю! Она божество! Кончу курс в гимназии и женюсь на ней! Не ваше дело, maman! Посвящаю вам свои стихи! Оставь покурить! Я пьянею уже после трёх рюмок! Bis! bis! Браааво! Неужели ты не читал Борна? 3 Не косинус, а синус! Где тангенс? У Соньки плохие ноги! Можно поцеловать? Выпьем? Ураааа, кончил курс! Запишите за мной! Займите четвертную! Я женюсь, отец! Но я дал слово! Ты где ночевал?
        Между 20 и 30 годами. Займите мне сто рублей! Какой факультет? Мне всё одно! Почём лекция? Дёшево, однако! В Стрельну и обратно! Бис, бис! Сколько я вам должен? Завтра придёте! Что сегодня в театре? О, если бы вы знали, как я вас люблю! Да или нет? Да? О, моя прелесть! В шею! Челаэк! Вы херес пьёте? Марья, дай-ка огуречного рассольцу! Редактор дома? У меня нет таланта? Странно! Чем же я жить буду? Займите пять рублей! В Salon! Господа, светает! Я её бросил! Займите фрак! Жёлтого в угол! Я и так уже пьян! Умираю, доктор! Займи на лекарство! Чуть не умер! Я похудел? К Яру, 4 что ли? Стоит того! Дайте же работы! Пожалуйста! Эээ... да вы лентяй! Можно ли так опаздывать? Суть не в деньгах! Нет-с, в деньгах! Стреляюсь!! Шабаш! Чёрт с ним, со всем! Прощай, паскудная жизнь! Впрочем... нет! Это ты, Лиза? Песнь моя уже спета, maman! Я уже отжил своё! Дайте мне место, дядя! Ма tante, 5 карета подана! Merci, mon oncle! 6 Не правда ли, я изменился, mon oncle? Пересобачился? Ха-ха! Напишите эту бумагу! Жениться? Никогда! Она — увы! — замужем! Ваше превосходительство! Представь меня своей бабушке, Серж! Вы очаровательны, княжна! Стары? Полноте! Вы напрашиваетесь на комплименты! Позвольте мне кресло во второй ряд!
        Между 30—50 годами. Сорвалось! Есть вакансия? Девять без козырей! Семь червей! Вам сдавать, votre excellence! 7 Вы ужасны, доктор! У меня ожирение печени? Чушь! Как много берут эти доктора! А сколько за ней приданого? Теперь не любите, со временем полюбите! С законным браком! Не могу я, душа моя, не играть! Катар желудка? Сына или дочь? Весь в отца! Хе-хе-хе... не знал-с! Выиграл, душа моя! Опять, чёрт возьми, проиграл! Сына или дочь? Весь в... отца! Уверяю тебя, что я её не знаю! Перестань ревновать! Едем, Фани! Браслет? Шампанского! С чином! Merci! Что нужно делать, чтобы похудеть? Я лыс?! Не зудите, тёща! Сына или дочь? Я пьян, Каролинхен! Дай я тебя поцелую, немочка! Опять этот каналья у жены! Сколько у вас детей? Помогите бедному человеку! Какая у вас дочь миленькая! В газетах, дьяволы, пропечатали! Иди, я тебя высеку, скверный мальчишка! Это ты измял мой парик?
        Старость. Едем на воды? Выходи за него, дочь моя! Глуп? Полно! Плохо пляшет, но ноги прелестны! Сто рублей за... поцелуй?! Ах, ты, чертёнок! Хе-хе-хе! Рябчика хочешь, девочка? Ты, сын, того... безнравствен! Вы забываетесь, молодой человек! Пст! пст! пст! Ллюблю музыку! Шям... Шям... панского! «Шута» читаешь? 8 Хе-хе-хе! Внучатам конфеток несу! Сын мой хорош, но я был лучше! Где ты, то время? Я и тебя, Эммочка, в завещании не забыл! Ишь я какой! Папашка, дай часы! Водянка? Неужели? Царство небесное! Родня плачет? А к ней идёт траур! От него пахнет! Мир праху твоему, честный труженик!

        1882

0

347

https://i.pinimg.com/564x/23/4c/5f/234c5f1baecebb16745cae46e33341cf.jpg
А.П. Чехов

Предыстория рассказа «В родном углу»

Антон Павлович Чехов в рассказе «В родном углу» пишет: «Донецкая дорога. Невесёлая станция, которая одиноко белеет в степи, тихая, со стенами, горячими от жары, без единственной тени, и, похоже, без людей. Поезд уже ушёл, оставив вас здесь, и шум его слышится едва-едва и замирает на конец… Вы садитесь в коляску, — это так приятно после вагона, — и катитесь по степной дороге, и перед вами мало-помалу открываются картины, которых нет под Москвой, большие, бесконечные, очаровывая своим однообразием. Степь, степь, — и больше ничего, вдали старый курган, или ветряк; везут на волах каменный уголь… Птицы, поодиночке, низко носятся над равниной, и размеренные движения их крыльев нагоняют дремоту. Жарко. Прошёл час-другой, а всё степь, степь, И всё курганы вдалеке.» Эту степь, полную неповторимых красок и очарования, великий писатель увидел во время своего пребывания в донецком крае летом 1887 года.

Антону Павловичу было тогда 27 лет. Будучи уже известным писателем, автором 4-х сборников рассказов, Чехов начал поездку с Москвы в родные места — в Таганрог. «Живу в Рагозиной Балке у Кравцова», — писал Чехов Марии Павловне 30 апреля 1887 г. Впечатлённый природой края Чехов ещё не раз бывал у Гавриил Павлович Кравцова и впоследствии высылал журналы «Европейская библиотека», «Зритель» и «Спутник». Готовил его сыновей в юнкерское училище.

Про жизнь у отставного хорунжего Кравцова Антон Павлович рассказывает и в письме к Н. А. Лайкину: «Жил я последнее время в Донской Швейцарии, в центре который называют Донецким кряжем : горы, балки, леса, речушки и степь, степь, степь… Живя у Кравцова, можно вылечиться от 15 чахоток и 22 ревматизмов… Впечатлений тьма…».

Сам рассказ написан во время пребывания А. П. Чехова в Ницце после длительного перерыва в литературном творчестве, вызванного болезнью. 9 октября 1897 года Чехов сообщал о работе над ним М. П. Чеховой: «По случаю дурной погоды купил бумаги и сажусь писать рассказ»

Сюжет

Героиня рассказа «В родном углу» Вера Кардина возвращается в своё имение, затерявшееся в бескрайней донецкой степи. Она едет к родным — дедушке и тёте, которая давно заменила ей мать. Дома тётя знакомит её с заводским доктором Нещаповым, которого прочит ей в женихи. Он не нравится Вере, «родное гнездо» кажется чужим — раздражают манерность, неискренность тёти, грубость и прожорливость дедушки, старого крепостника. «Неукротимый был человек… — говорит о нём тётя. — Прежде, бывало, чуть прислуга не угодит или что, как вскочит — и „Двадцать пять горячих! Розог!“. А теперь присмирел…» (IX, 234).

В конце рассказа Вера, подавленная, негодующая из-за всего, что её окружает, неожиданно для самой себя в приступе злобы бросается на прислугу Алёну (та от страха и неловкости уронила золотые часы) с криком: «Вон! Розог! Бейте её!» (IX, 242). А затем, опомнившись, решает взять себя в руки и даёт согласие выйти за доктора.

Критика

В своём письме от 9 декабря 1897 года Мария Павловна сообщила своему брату, что о рассказе «очень говорят в Москве, всем он нравится». Однако не все остались довольны тоном рассказа. Так, врач Н. И. Коробов, которого Чехов знал ещё со времён учёбы в университете, интересовался: «Зачем такие пессимистические рассказы в „Русских ведомостях“? Напиши что-нибудь жизнерадостное, что бывает в ранней юности, когда хочется кричать и скакать от радости бытия».

Пётр Иванович Дьяконов, известный российский хирург, выражая большой интерес к истории и деталям, касающимся рассказа, писал: «Надо сознаться, что более общее впечатление от них [рассказов „В родном углу“ и „Печенег“] довольно-таки удручающее. Оно чувствуется тем более, что нельзя отказаться от того, что сама жизнь даёт нам и воспитывает нас именно в таких впечатлениях. Но неужели хорошая природа, в которой Вы живёте, разнообразие впечатлений и другие хорошие стороны путешествия не развеяли в Вас этого настроения?».

Анонимный обозреватель «Курьера» в своей статье от 4 декабря 1897 года «Последние рассказы А. П. Чехова» написал о «двух превосходных, полных прежней силы таланта и мысли, рассказах А. П. Чехова, напечатанных в „Русских ведомостях“ ‹…› Правда, и „Печенег“ и „В родном углу“ навевают лишь тяжёлые думы, вызывают лишь горькие чувства, но разве виноват художник, что сама жизнь ставит перед ним лишь печальные образы и вызывает в его лире скорбные звуки. К тому же дарование нашего писателя преимущественно такого рода, что с особою силою передаёт отрицательные стороны жизни, вызывающие у него то иронию, то сатирическую улыбку, то прямую скорбь и сожаление». По словам рецензента, «чеховская Вера — ещё один с художественной правдой нарисованный портрет в обширной галерее русских женщин», начиная с пушкинской Татьяны, разделяющей ту же боль разбитых надежд и разрушенной жизни.

В. Альбов в журнале «Мир Божий» был разочарован тем, что Вера Кардина «совсем не борется» с тем, что кажется ей судьбой, во многом в духе многих других женских персонажей Чехова, которые легко отдаются «во власть всякому чудовищу», попадающемуся на их пути. Критик объяснил это как часть особого отношения Чехова к своим персонажам. «Одинокий мечтатель среди общества, живущего животными интересами, и неизменно гибнущий — подобная картина очень занимала г. Чехова», — писал Альбов в 1903 году

0

348

http://modernlib.ru/template/img/book.gifЧИТАЕМ ЧЕХОВА

В РОДНОМ УГЛУ

Донецкая дорога. Невеселая станция, одиноко белеющая в степи, тихая, со стенами, горячими от зноя, без одной тени и, похоже, без людей. Поезд уже ушел, покинув вас здесь, и шум его слышится чуть-чуть и замирает наконец... Около станции пустынно и нет других лошадей, кроме ваших. Вы садитесь в коляску - это так приятно после вагона - и катите по степной дороге, и перед вами мало-помалу открываются картины, каких нет под Москвой, громадные, бесконечные, очаровательные своим однообразием. Степь, степь - и больше ничего; вдали старый курган или ветряк; везут на волах каменный уголь... Птицы, в одиночку, низко носятся над равниной, и мерные движения их крыльев нагоняют дремоту. Жарко. Прошел час-другой, а все степь, степь, и все курган вдали. Ваш кучер рассказывает что-то, часто указывая кнутом в сторону, что-то длинное и ненужное, и душой овладевает спокойствие, о прошлом не хочется думать...

За Верой Ивановной Кардиной выехали на тройке. Кучер уложил вещи и стал поправлять сбрую.

- Все, как было, - сказала Вера, оглядываясь. - В последний раз я была здесь еще девочкой, лет десять назад. Помню, выезжал за мной тогда старик Борис. Что, он жив еще?

Кучер ничего не ответил и только сердито, по-хохлацки поглядел на нее и полез на козла.

Нужно было проехать от станции верст тридцать, и Вера тоже поддалась обаянию степи, забыла о прошлом и думала только о том, как здесь просторно, как свободно; ей, здоровой, умной, красивой, молодой - ей было только 23 года - недоставало до сих пор в жизни именно только этого простора и свободы.

Степь, степь... Лошади бегут, солнце все выше, и кажется, что тогда, в детстве, степь не бывала в июне такой богатой, такой пышной; травы в цвету - зеленые, желтые, лиловые, белые, и от них, и от нагретой земли идет аромат; и какие-то странные синие птицы по дороге... Вера давно уже отвыкла молиться, но теперь шепчет, превозмогая дремоту:

- Господи, дай, чтобы мне было здесь хорошо.

А на душе покойно, сладко, и, кажется, согласилась бы всю жизнь ехать так и смотреть на степь. Вдруг неожиданно глубокий овраг, поросший молодым дубом и ольхой; потянуло влагой - должно быть, ручей внизу. На этой стороне, у самого края оврага, вспорхнула с шумом стая куропаток. Вера вспомнила, что когда-то к этому оврагу ходили по вечерам гулять; значит, уже усадьба близко! И вот в самом деле виднеются вдали тополи, клуня; в стороне черный дым: это жгут старую солому. Вот тетя Даша идет навстречу и машет платком; дедушка на террасе. Боже, какая радость!

- Милая! милая! - говорила тетя, вскрикивая, как в истерике. Приехала наша настоящая хозяйка! Пойми, ведь ты наша хозяйка, наша королева! Тут все твое! Милая, красавица, я не тетка, а твоя послушная раба!

У Веры никого не было родных, кроме дедушки и тети; мать умерла уже давно, отец, инженер, умер три месяца назад в Казани, проездом из Сибири. Дедушка был с большой седой бородой, толстый, красный, с одышкой, и ходил, выпятив вперед живот и опираясь на палку. Тетя, дама лет сорока двух, одетая в модное платье с высокими рукавами, сильно стянутая в талии, очевидно, молодилась и еще хотела нравиться; ходила она мелкими шагами, и у нее при этом вздрагивала спина.

- Ты будешь нас любить? - говорила она, обнимая Веру. - Ты не гордая?

По желанию дедушки отслужили благодарственный молебен, потом долго обедали - и для Веры началась ее новая жизнь. Ей отвели лучшую комнату, снесли туда все ковры, какие только были в доме, поставили много цветов; и когда она вечером легла в свою уютную, широкую, очень мягкую постель и укрылась шелковым одеялом, от которого пахло старым лежалым платьем, то засмеялась от удовольствия.

Тетя Даша пришла на минутку, чтобы пожелать ей спокойной ночи.

- Вот ты и приехала, слава богу, - сказала она, садясь на постель. Как видишь, живем хорошо, лучше и не нужно. Только вот одно: дедушка твой плох! Беда, как плох! Задыхается и уж забываться стал. А ведь - помнишь? какое здоровье, какая сила! Неукротимый был человек... Прежде, бывало, чуть прислуга не угодит или что, как вскочит и - "Двадцать пять горячих! Розог!" А теперь присмирел и не слыхать его. И то сказать, не те времена теперь, душечка; бить нельзя. Оно, конечно, зачем бить, но и распускать тоже не следует.

- Тетя, а их теперь бьют? - спросила Вера.

- Приказчик, случается, бьет, а я нет. Бог с ними! И дедушка твой, по старой памяти, иной раз замахнется палкой, но бить не бьет.

Тетя Даша зевнула и перекрестила рот, потом правое ухо.

- Здесь не скучно жить? - спросила Вера.

- Как тебе сказать? Помещики теперь перевелись, не живут тут; но зато понастроили кругом заводов, душечка, и тут этих инженеров, докторов, штейгеров - сила! Конечно, спектакли, концерты, но больше все карты. И к нам ездят. Бывает у нас доктор Нещапов, из завода, такой красивый, интересный! В твою фотографию влюбился. Я уж и решила: ну, думаю, это Верочкина судьба. Молодой, красивый, со средствами - партия, одним словом. Ну, да ведь и ты у меня невеста хоть куда. Фамилии хорошей, имение наше заложено, но - что ж? - зато устроено, не запущено; моя тут есть часть, но все тебе останется; я твоя послушная раба. И покойный мой брат, папочка твой, пятнадцать тысяч оставил... Ну, однако, я вижу, у тебя глазки слипаются. Спи, деточка.

На другой день Вера долго гуляла около дома. Сад, старый, некрасивый, без дорожек, расположенный неудобно, по скату, был совершенно заброшен: должно быть, считался лишним в хозяйстве. Много ужей. Удоды летали под деревьями и кричали - "у-ту-тут!" таким тоном, как будто хотели о чем-то напомнить. Внизу была река, поросшая высоким камышом, а за рекой, в полуверсте от берега, - деревня. Из сада Вера пошла в поле; глядя в даль, думая о своей новой жизни в родном гнезде, она все хотела понять, что ждет ее. Этот простор, это красивое спокойствие степи говорили ей, что счастье близко и уже, пожалуй, есть; в сущности, тысячи людей сказали бы: какое счастье быть молодой, здоровой, образованной, жить в собственной усадьбе! И в то же время нескончаемая равнина, однообразная, без одной живой души, пугала ее, и минутами было ясно, что это спокойное зеленое чудовище поглотит ее жизнь, обратит в ничто. Она молода, изящна, любит жизнь; она кончила в институте, выучилась говорить на трех языках, много читала, путешествовала с отцом, - но неужели все это только для того, чтобы в конце концов поселиться в глухой степной усадьбе и изо дня в день, от нечего делать, ходить из сада в поле, из поля в сад и потом сидеть дома и слушать, как дышит дедушка? Но что же делать? Куда деваться? И никак она не могла дать себе ответа, и когда возвращалась домой, то думала, что едва ли здесь она будет счастлива и что ехать со станции сюда гораздо интереснее, чем жить здесь.

Приехал из завода доктор Нещапов. Он был врачом, но года три назад взял на заводе пай и стал одним из хозяев и теперь не считал медицину своим главным делом, хотя и занимался практикой. Наружно это был бледный, стройный брюнет в белом жилете; понять же, что у него в душе и в голове, было трудно. Здороваясь, он поцеловал у тети Даши руку и потом то и дело вскакивал, чтобы подать стул или уступить место, все время был очень серьезен и молчал, и если начинал говорить, то почему-то первую фразу его нельзя было расслышать и понять, хотя говорил он правильно и не тихо.

- Вы изволите играть на рояле? - спросил он у Веры и вдруг вскочил, так как она уронила платок.

Просидел он с полудня до 12-ти часов ночи, молча, и очень не понравился Вере; ей казалось, что белый жилет в деревне - это дурной тон, а изысканная вежливость, манеры и бледное, серьезное лицо с темными бровями были приторны; и ей казалось, что постоянно молчал он потому, вероятно, что был недалек. Тетя же, когда он уехал, сказала радостно:

- Ну, что? Не правда ли, прелесть?

II

Тетя Даша занималась хозяйством. Сильно затянутая, звеня браслетами на обеих руках, она ходила то в кухню, то в амбар, то на скотный, мелкими шагами, и спина у нее вздрагивала; и когда она говорила с приказчиком или с мужиками, то почему-то всякий раз надевала pince-nez. Дедушка сидел все на одном месте и раскладывал пасьянс или дремал. За обедом и за ужином он ел ужасно много; ему подавали и сегодняшнее, и вчерашнее, и холодный пирог, оставшийся с воскресенья, и людскую солонину, и он все съедал с жадностью, и от каждого обеда у Веры оставалось такое впечатление, что когда потом она видела, как гнали овец или везли с мельницы муку, то думала: "Это дедушка съест". Большею частью он молчал, погруженный в еду или пасьянс; но случалось, за обедом, при взгляде на Веру, он умилялся и говорил нежно:

- Внучка моя единственная! Верочка!

И слезы блестели у него на глазах. Или вдруг лицо у него багровело, шея надувалась, он со злобой глядел на прислугу и спрашивал, стуча палкой:

- Почему хрену не подали?

Зимою он вел совершенно неподвижную жизнь, летом же иногда ездил в поле, чтобы взглянуть на овсы и на травы, и, вернувшись, говорил, что без него везде беспорядки, и замахивался палкой.

- Не в духе твой дедушка, - шептала тетя Даша. - Ну, да теперь ничего, а прежде не дай бог: "Двадцать пять горячих! Розог!"

Тетя жаловалась, что все облепились, никто ничего не делает и что имение не приносит никакого дохода. В самом деле, никакого сельского хозяйства не было; пахали и сеяли немного, только по привычке, и, в сущности, ничего не делали, жили праздно. Между тем весь день ходили, считали, хлопотали; беготня в доме начиналась с пяти часов утра и постоянно слышалось "подай", "принеси", "сбегай", и прислуга обыкновенно к вечеру уже выбивалась из сил. У тети каждую неделю менялись кухарки и горничные; то она рассчитывала их за безнравственность, то они сами уходили, говоря, что замучились. Из своих деревенских никто не шел служить, и приходилось нанимать дальних. Из своих жила одна только девушка Алена и не уходила потому, что на ее жалованье кормилась дома вся семья - старухи и дети. Эта Алена, маленькая, бледная, глуповатая, весь день убирала комнаты, служила за столом, топила печи, шила, стирала, но все казалось, что она возится, стучит сапогами и только мешает и доме; из страха, как бы ее не рассчитали и не услали домой, она роняла и часто била посуду, и у нее вычитали из жалованья, а потом ее мать и бабушка приходили и кланялись тете Даше в ноги.

Раз в неделю, а иногда и чаще, приезжали гости. Тетя входила к Вере и говорила:

- Ты бы посидела с гостями, а то подумают, что ты гордая.

Вера шла к гостям и играла с ними подолгу в винт или играла на рояле, а гости танцевали; тетя, веселая, тяжело дыша от танцев, подходила к ней и шептала:

- Будь поласковей с Марьей Никифоровной.

6-го декабря, в Николин день, приехало сразу много гостей, человек тридцать; играли в винт до поздней ночи, и многие остались ночевать. С утра опять засели за карты, потом обедали, и когда после обеда Вера пошла к себе в комнату, чтобы отдохнуть от разговоров и от табачного дыма, то и там были гости, и она едва не заплакала с отчаяния. И когда вечером все они стали собираться домой, то от радости, что они наконец уезжают, она сказала:

- Вы бы еще посидели!

Гости утомляли ее и стесняли; и в то же время - это бывало почти каждый день - едва начинало темнеть, как ее уже тянуло из дому, и она уезжала в гости куда-нибудь на завод или к соседям-помещикам; и там игра в карты, танцы, фанты, ужины... Молодые люди, служащие на заводах и шахтах, иногда пели малороссийские песни, и очень недурно. Становилось грустно, когда они пели. Или сходились все в одну комнату и тут в сумерках говорили о шахтах, о кладах, зарытых когда-то в степи, о Саур-Могиле... Во время разговора в позднее время, случалось, вдруг доносилось "ка-ра-у-ул!". Это пьяный шел или грабили кого-нибудь по соседству в шахтах. Или же в печах завывал ветер, хлопали ставни, потом, немного погодя, слышался тревожный звон в церкви; это начиналась метель.

На всех вечерах, пикниках и обедах неизменно самой интересной женщиной была тетя Даша и самым интересным мужчиной доктор Нещапов. На заводах и в усадьбах читали очень мало, играли только марши и польки, и молодежь всегда горячо спорила о том, чего не понимала, и это выходило грубо. Спорили горячо и громко, но, странно, нигде в другом месте Вера не встречала таких равнодушных и беззаботных людей, как здесь. Казалось, что у них нет ни родины, ни религии, ни общественных интересов. Когда говорили о литературе или решали какой-нибудь отвлеченный вопрос, то по лицу Нещапова видно было, что это его нисколько не интересует и что уже давно, очень давно он не читал ничего и читать не хочет. Он, серьезный, без выражения, точно дурно написанный портрет, постоянно в белом жилете, по-прежнему все молчал и был непонятен; но дамы и барышни находили его интересным и были в восторге от его манер и завидовали Вере, которая ему, по-видимому, очень нравилась. И Вера всякий раз уезжала из гостей с досадой и давала себе слово сидеть дома; но проходил день, наступал вечер, и она снова спешила на завод, и так почти всю зиму.

Она выписывала книги и журналы и читала у себя в комнате. И по ночам читала, лежа в постели. Когда часы в коридоре били два или три и когда уже от чтения начинали болеть виски, она садилась в постели и думала. Что делать? Куда деваться? Проклятый, назойливый вопрос, на который давно уже готово много ответов и, в сущности, нет ни одного.

О, как это, должно быть, благородно, свято, картинно - служить народу, облегчать его муки, просвещать его. Но она, Вера, не знает народа. И как подойти к нему? Он чужд ей, неинтересен; она не выносит тяжелого запаха изб, кабацкой брани, немытых детей, бабьих разговоров о болезнях. Идти по сугробам, зябнуть, потом сидеть в душной избе, учить детей, которых не любишь, - нет, лучше умереть! И учить мужицких детей в то время, как тетя Даша получает доход с трактиров и штрафует мужиков, - какая это была бы комедия! Сколько разговоров про школы, сельские библиотеки, про всеобщее обучение, но ведь если бы все эти знакомые инженеры, заводчики, дамы не лицемерили, а в самом деле верили, что просвещение нужно, то они не платили бы учителям по 15 рублей в месяц, как теперь, и не морили бы их голодом. И школы, и разговоры о невежестве - это для того только, чтобы заглушать совесть, так как стыдно иметь пять или десять тысяч десятин земли и быть равнодушным к народу. Вот про доктора Нещапова говорят дамы, что он добрый, устроил при заводе школу. Да, школу построил из старого заводского камня, рублей за восемьсот, и "многая лета" пели ему на освящении школы, а вот, небось, пая своего не отдаст, и, небось, в голову ему не приходит, что мужики такие же люди, как он, и что их тоже нужно учить в университетах, а не только в этих жалких заводских школах.

И Вера чувствует злобу на себя и на всех. Она берется опять за книгу и хочет читать, но немного погодя опять садится и думает. Сделаться врачом? Но для этого нужно держать экзамен по латинскому языку, и к тому же еще у нее непобедимое отвращение к трупам и болезням. Хорошо бы стать механиком, судьей, командиром парохода, ученым, делать бы что-нибудь такое, на что уходили бы все силы, физические и душевные, и чтобы утомляться и потом крепко спать ночью; отдать бы свою жизнь чему-нибудь такому, чтобы быть интересным человеком, нравиться интересным людям, любить, иметь свою настоящую семью... Но что делать? С чего начать?

Как-то, в одно из воскресений в Великом посту, тетя зашла к ней рано утром, чтобы взять зонтик. Вера сидела в постели, охватив голову руками, и думала.

- Ты бы, душечка, поехала в церковь, - сказала тетя, - а то подумают, что ты неверующая.

Вера ничего не ответила.

- Я вижу, ты скучаешь, бедняжечка, - сказала тетя, опускаясь на колени перед постелью; она обожала Веру. - Признайся: скучаешь?

- Очень.

- Красавица, королева моя, я твоя послушная раба, я желаю тебе только добра и счастья... Скажи, отчего ты не хочешь идти за Нещапова? Кого же тебе еще нужно, деточка? Извини, милая, перебирать так нельзя, мы не князья... Время уходит, тебе не 17 лет... И не понимаю! Он тебя любит, боготворит!

- Ах, господи, - сказала Вера с досадой, - но почем я знаю? Сам он молчит, никогда не говорит ни слова.

- Он стесняется, душечка... А вдруг ты ему откажешь!

И когда потом тетя вышла, Вера стояла среди своей комнаты, не зная, одеваться ей или опять лечь. Противная постель, глянешь в окно - там голые деревья, серый снег, противные галки, свиньи, которых съест дедушка...

"В самом деле, - подумала она, - замуж, что ли!"

III

Два дня тетя ходила с заплаканным, сильно напудренным лицом и за обедом все вздыхала и посматривала на образ. И нельзя было понять, в чем ее горе. Но вот она решилась, вошла к Вере и сказала развязно:

- Это самое, деточка, надо проценты в банк взносить, а арендатор не платит. Позволь заплатить из пятнадцати тысяч, что тебе оставил папочка.

Потом целый день тетя в саду варила вишневое варенье. Алена, с красными от жара щеками, бегала то в сад, то в дом, то на погреб. Когда тетя варила варенье, с очень серьезным лицом, точно священнодействовала, и короткие рукава позволяли видеть ее маленькие, крепкие, деспотические руки, и когда не переставая бегала прислуга, хлопоча около этого варенья, которое будет есть не она, то всякий раз чувствовалось мучительство...

В саду пахло горячими вишнями. Уже зашло солнце, жаровню унесли, но все еще в воздухе держался этот приятный, сладковатый запах. Вера сидела на скамье и смотрела, как новый работник, молодой прохожий солдат, делал, по ее приказанию, дорожки. Он резал лопатой дерн и бросал его в тачку.

- Ты где был на службе? - спросила у него Вера.

- В Бердянске.

- А куда идешь теперь? Домой?

- Никак нет, - ответил работник. - У меня нет дома.

- Но ты где родился и вырос?

- В Орловской губернии. До службы я жил у матери, в доме вотчима; мать - хозяйка, ее уважали, и я при ней кормился. А на службе получил письмо: померла мать... Идти мне теперь домой как будто уж и неохота. Не родной отец, стало быть, и дом чужой.

- А твой родной отец умер?

- Не могу знать. Я незаконнорожденный.

В это время в окне показалась тетя и сказала:

- Иль не фо па парле о жанс... (14) Иди, любезный, в кухню, обратилась она к солдату. - Там расскажешь.

А потом, как вчера и всегда, ужин, чтение, бессонная ночь и бесконечные мысли все об одном. В три часа восходило солнце, Алена уже возилась в коридоре, а Вера все еще не спала и старалась читать. Послышался скрип тачки: это новый работник пришел в сад... Вера села у открытого окна с книгой, дремала и смотрела, как солдат делал для нее дорожки, и это занимало ее. Дорожки ровные, как ремень, гладкие, и весело воображать, какие они будут, когда их посыплют желтым песком.

Видно было, как в начале шестого часа из дома вышла тетя в розовом капоте, в папильотках. Она постояла на крыльце, молча, минуты три, и потом сказала солдату:

- Возьми свой паспорт, уходи с богом. Я не могу у себя в доме держать незаконнорожденных.

В груди у Веры камнем повернулось тяжелое, злое чувство. Она негодовала, ненавидела тетю; тетя надоела ей до тоски, до отвращения... Но что делать? Оборвать ее на слове? Нагрубить ей? Но какая польза? Положим, бороться с ней, устранить ее, сделать безвредной, сделать так, чтобы дедушка не замахивался палкой, но - какая польза? Это все равно, что в степи, которой конца не видно, убить одну мышь или одну змею. Громадные пространства, длинные зимы, однообразие и скука жизни вселяют сознание беспомощности, положение кажется безнадежным, и ничего не хочется делать, все бесполезно.

Вошла Алена и, низко поклонившись Вере, начала выносить кресла, чтобы выбить из них пыль.

- Нашла время убирать, - сказала с досадой Вера. - Уйди отсюда!

Алена растерялась и от страха не могла понять, что хотят от нее, и стала быстро убирать на комоде.

- Уйди отсюда, тебе говорят! - крикнула Вера, холодея; никогда раньше она не испытывала такого тяжелого чувства. - Уйди!

Алена издала какой-то стон, словно птичий, и уронила на ковер золотые часы.

- Вон отсюда! - крикнула Вера не своим голосом, вскакивая и дрожа всем телом. - Гоните ее вон, она меня замучила! - продолжала она, быстро идя за Аленой по коридору и топоча ногами. - Вон! Розог! Бейте ее!

И потом вдруг опомнилась и опрометью, как была, непричесанная, немытая, в халате и туфлях, бросилась вон из дому. Она добежала до знакомого оврага и спряталась там в терновнике, чтобы никого не видеть и ее бы не видели. Лежа тут на траве неподвижно, она не плакала, не ужасалась, а, глядя на небо, не мигая, рассуждала холодно и ясно, что случилось то, чего нельзя забыть и простить себе в течение всей жизни.

"Нет, довольно, довольно! - думала она. - Пора прибрать себя к рукам, а то конца не будет... Довольно!"

В полдень проезжал через овраг в усадьбу доктор Нещапов. Она видела его и быстро решила, что начнет новую жизнь, заставит себя начать, и это решение успокоило ее. И провожая глазами стройную фигуру доктора, она сказала, как бы желая смягчить суровость своего решения:

"Он славный... Проживем как-нибудь".

Она вернулась домой. Когда она одевалась, в комнату вошла тетя Даша и сказала:

- Алена тебя встревожила, душечка, я услала ее домой в деревню. Мать ее избила всю и приходила сюда, плакала...

- Тетя, - быстро проговорила Вера, - я выхожу за доктора Нещапова. Только поговорите с ним сами... я не могу...

И опять ушла в поле. И идя, куда глаза глядят, она решила, что, выйдя замуж, она будет заниматься хозяйством, лечить, учить, будет делать все, что делают другие женщины ее круга; а это постоянное недовольство и собой, и людьми, этот ряд грубых ошибок, которые горой вырастают перед тобою, едва оглянешься на свое прошлое, она будет считать своею настоящею жизнью, которая суждена ей, и не будет ждать лучшей... Ведь лучшей и не бывает! Прекрасная природа, грезы, музыка говорят одно, а действительная жизнь другое. Очевидно, счастье и правда существуют где-то вне жизни... Надо не жить, надо слиться в одно с этой роскошной степью, безграничной и равнодушной, как вечность, с ее цветами, курганами и далью, и тогда будет хорошо...

Через месяц Вера жила уже на заводе.

http://horosheekino.ru/images/line.gif

(14) Не надо разговаривать с прислугой... (франц. Il ne faut pas parlez aux gens)

0

349

0

350

http://modernlib.ru/template/img/book.gifЧИТАЕМ ЧЕХОВА

Человек в футляре

На самом краю села Мироносицкого, в сарае старосты Прокофия расположились на ночлег запоздавшие охотники. Их было только двое: ветеринарный врач Иван Иваныч и учитель гимназии Буркин. У Ивана Иваныча была довольно странная, двойная фамилия — Чимша-Гималайский, которая совсем не шла ему, и его во всей губернии звали просто по имени и отчеству; он жил около города на конском заводе и приехал теперь на охоту, чтобы подышать чистым воздухом. Учитель же гимназии Буркин каждое лето гостил у графов П. и в этой местности давно уже был своим человеком.

Не спали. Иван Иваныч, высокий, худощавый старик с длинными усами, сидел снаружи у входа и курил трубку; его освещала луна. Буркин лежал внутри на сене, и его не было видно в потемках.

Рассказывали разные истории. Между прочим говорили о том, что жена старосты, Мавра, женщина здоровая и не глупая, во всю свою жизнь нигде не была дальше своего родного села, никогда не видела ни города, ни железной дороги, а в последние десять лет всё сидела за печью и только по ночам выходила на улицу.

— Что же тут удивительного! — сказал Буркин. — Людей, одиноких по натуре, которые, как рак-отшельник или улитка, стараются уйти в свою скорлупу, на этом свете не мало. Быть может, тут явление атавизма, возвращение к тому времени, когда предок человека не был еще общественным животным и жил одиноко в своей берлоге, а может быть, это просто одна из разновидностей человеческого характера, — кто знает? Я не естественник и не мое дело касаться подобных вопросов; я только хочу сказать, что такие люди, как Мавра, явление не редкое. Да вот, недалеко искать, месяца два назад умер у нас в городе некий Беликов, учитель греческого языка, мой товарищ. Вы о нем слышали, конечно. Он был замечателен тем, что всегда, даже в очень хорошую погоду, выходил в калошах и с зонтиком и непременно в теплом пальто на вате. И зонтик у него был в чехле, и часы в чехле из серой замши, и когда вынимал перочинный нож, чтобы очинить карандаш, то и нож у него был в чехольчике; и лицо, казалось, тоже было в чехле, так как он всё время прятал его в поднятый воротник. Он носил темные очки, фуфайку, уши закладывал ватой, и когда садился на извозчика, то приказывал поднимать верх. Одним словом, у этого человека наблюдалось постоянное и непреодолимое стремление окружить себя оболочкой, создать себе, так сказать, футляр, который уединил бы его, защитил бы от внешних влияний. Действительность раздражала его, пугала, держала в постоянной тревоге, и, быть может, для того, чтобы оправдать эту свою робость, свое отвращение к настоящему, он всегда хвалил прошлое и то, чего никогда не было; и древние языки, которые он преподавал, были для него, в сущности, те же калоши и зонтик, куда он прятался от действительной жизни.

— О, как звучен, как прекрасен греческий язык! — говорил он со сладким выражением; и, как бы в доказательство своих слов, прищурив глаз и подняв палец, произносил: — Антропос!

И мысль свою Беликов также старался запрятать в футляр. Для него были ясны только циркуляры и газетные статьи, в которых запрещалось что-нибудь. Когда в циркуляре запрещалось ученикам выходить на улицу после девяти часов вечера или в какой-нибудь статье запрещалась плотская любовь, то это было для него ясно, определенно; запрещено — и баста. В разрешении же и позволении скрывался для него всегда элемент сомнительный, что-то недосказанное и смутное. Когда в городе разрешали драматический кружок, или читальню, или чайную, то он покачивал головой и говорил тихо:

— Оно, конечно, так-то так, всё это прекрасно, да как бы чего не вышло. Всякого рода нарушения, уклонения, отступления от правил приводили его в уныние, хотя, казалось бы, какое ему дело? Если кто из товарищей опаздывал на молебен, или доходили слухи о какой-нибудь проказе гимназистов, или видели классную даму поздно вечером с офицером, то он очень волновался и всё говорил, как бы чего не вышло. А на педагогических советах он просто угнетал нас своею осторожностью, мнительностью и своими чисто футлярными соображениями насчет того, что вот-де в мужской и женской гимназиях молодежь ведет себя дурно, очень шумит в классах, — ах, как бы не дошло до начальства, ах, как бы чего не вышло, — и что если б из второго класса исключить Петрова, а из четвертого — Егорова, то было бы очень хорошо. И что же? Своими вздохами, нытьем, своими темными очками на бледном, маленьком лице, — знаете, маленьком лице, как у хорька, — он давил нас всех, и мы уступали, сбавляли Петрову и Егорову балл по поведению, сажали их под арест и в конце концов исключали и Петрова, и Егорова. Было у него странное обыкновение — ходить по нашим квартирам. Придет к учителю, сядет и молчит и как будто что-то высматривает. Посидит, этак, молча, час-другой и уйдет. Это называлось у него «поддерживать добрые отношения с товарищами», и, очевидно, ходить к нам и сидеть было для него тяжело, и ходил он к нам только потому, что считал своею товарищескою обязанностью. Мы, учителя, боялись его. И даже директор боялся. Вот подите же, наши учителя народ всё мыслящий, глубоко порядочный, воспитанный на Тургеневе и Щедрине, однако же этот человечек, ходивший всегда в калошах и с зонтиком, держал в руках всю гимназию целых пятнадцать лет! Да что гимназию? Весь город! Наши дамы по субботам домашних спектаклей не устраивали, боялись, как бы он не узнал; и духовенство стеснялось при нем кушать скоромное и играть в карты. Под влиянием таких людей, как Беликов, за последние десять — пятнадцать лет в нашем городе стали бояться всего. Боятся громко говорить, посылать письма, знакомиться, читать книги, боятся помогать бедным, учить грамоте...

Иван Иваныч, желая что-то сказать, кашлянул, но сначала закурил трубку, поглядел на луну и потом уже сказал с расстановкой:

— Да. Мыслящие, порядочные, читают и Щедрина, и Тургенева, разных там Боклей и прочее, а вот подчинились же, терпели... То-то вот оно и есть.

— Беликов жил в том же доме, где и я, — продолжал Буркин, — в том же этаже, дверь против двери, мы часто виделись, и я знал его домашнюю жизнь. И дома та же история: халат, колпак, ставни, задвижки, целый ряд всяких запрещений, ограничений, и — ах, как бы чего не вышло! Постное есть вредно, а скоромное нельзя, так как, пожалуй, скажут, что Беликов не исполняет постов, и он ел судака на коровьем масле, — пища не постная, но и нельзя сказать, чтобы скоромная. Женской прислуги он не держал из страха, чтобы о нем не думали дурно, а держал повара Афанасия, старика лет шестидесяти, нетрезвого и полоумного, который когда-то служил в денщиках и умел кое-как стряпать. Этот Афанасий стоял обыкновенно у двери, скрестив руки, и всегда бормотал одно и то же, с глубоким вздохом:

— Много уж их нынче развелось!

Спальня у Беликова была маленькая, точно ящик, кровать была с пологом. Ложась спать, он укрывался с головой; было жарко, душно, в закрытые двери стучался ветер, в печке гудело; слышались вздохи из кухни, вздохи зловещие...

И ему было страшно под одеялом. Он боялся, как бы чего не вышло, как бы его не зарезал Афанасий, как бы не забрались воры, и потом всю ночь видел тревожные сны, а утром, когда мы вместе шли в гимназию, был скучен, бледен, и было видно, что многолюдная гимназия, в которую он шел, была страшна, противна всему существу его и что идти рядом со мной ему, человеку по натуре одинокому, было тяжко.

— Очень уж шумят у нас в классах, — говорил он, как бы стараясь отыскать объяснения своему тяжелому чувству. — Ни на что не похоже.

И этот учитель греческого языка, этот человек в футляре, можете себе представить, едва не женился.

Иван Иваныч быстро оглянулся в сарай и сказал:
— Шутите!

— Да, едва не женился, как это ни странно. Назначили к нам нового учителя истории и географии, некоего Коваленко, Михаила Саввича, из хохлов. Приехал он не один, а с сестрой Варенькой. Он молодой, высокий, смуглый, с громадными руками, и по лицу видно, что говорит басом, и в самом деле, голос как из бочки: бу-бу-бу... А она уже не молодая, лет тридцати, но тоже высокая, стройная, чернобровая, краснощекая, — одним словом, не девица, а мармелад, и такая разбитная, шумная, всё поет малороссийские романсы и хохочет. Чуть что, так и зальется голосистым смехом: ха-ха-ха! Первое, основательное знакомство с Коваленками у нас, помню, произошло на именинах у директора. Среди суровых, напряженно скучных педагогов, которые и на именины-то ходят по обязанности, вдруг видим, новая Афродита возродилась из пены: ходит подбоченясь, хохочет, поет, пляшет... Она спела с чувством «Виют витры», потом еще романс, и еще, и всех нас очаровала, — всех, даже Беликова. Он подсел к ней и сказал, сладко улыбаясь:
— Малороссийский язык своею нежностью и приятною звучностью напоминает древнегреческий.

Это польстило ей, и она стала рассказывать ему с чувством и убедительно, что в Гадячском уезде у нее есть хутор, а на хуторе живет мамочка, и там такие груши, такие дыни, такие кабаки! У хохлов тыквы называются кабаками, а кабаки шинками, и варят у них борщ с красненькими и с синенькими «такой вкусный, такой вкусный, что просто — ужас!»

Слушали мы, слушали, и вдруг всех нас осенила одна и та же мысль.
— А хорошо бы их поженить, — тихо сказала мне директорша.

Мы все почему-то вспомнили, что наш Беликов не женат, и нам теперь казалось странным, что мы до сих пор как-то не замечали, совершенно упускали из виду такую важную подробность в его жизни. Как вообще он относится к женщине, как он решает для себя этот насущный вопрос? Раньше это не интересовало нас вовсе; быть может, мы не допускали даже и мысли, что человек, который во всякую погоду ходит в калошах и спит под пологом, может любить. — Ему давно уже за сорок, а ей тридцать... — пояснила свою мысль директорша.
— Мне кажется, она бы за него пошла.

Чего только не делается у нас в провинции от скуки, сколько ненужного, вздорного! И это потому, что совсем не делается то, что нужно. Ну вот к чему нам вдруг понадобилось женить этого Беликова, которого даже и вообразить нельзя было женатым? Директорша, инспекторша и все наши гимназические дамы ожили, даже похорошели, точно вдруг увидели цель жизни. Директорша берет в театре ложу, и смотрим — в ее ложе сидит Варенька с этаким веером, сияющая, счастливая, и рядом с ней Беликов, маленький, скрюченный, точно его из дому клещами вытащили. Я даю вечеринку, и дамы требуют, чтобы я непременно пригласил и Беликова и Вареньку. Одним словом, заработала машина. Оказалось, что Варенька не прочь была замуж. Жить ей у брата было не очень-то весело, только и знали, что по целым дням спорили и ругались. Вот вам сцена: идет Коваленко по улице, высокий, здоровый верзила, в вышитой сорочке, чуб из-под фуражки падает на лоб; в одной руке пачка книг, в другой толстая суковатая палка. За ним идет сестра, тоже с книгами.

— Да ты же, Михайлик, этого не читал! — спорит она громко.
— Я же тебе говорю, клянусь, ты не читал же этого вовсе!
— А я тебе говорю, что читал! — кричит Коваленко, гремя палкой по тротуару.
— Ах же, боже ж мой, Минчик! Чего же ты сердишься, ведь у нас же разговор принципиальный.
— А я тебе говорю, что я читал! — кричит еще громче Коваленко.

А дома, как кто посторонний, так и перепалка. Такая жизнь, вероятно, наскучила, хотелось своего угла, да и возраст принять во внимание; тут уж перебирать некогда, выйдешь за кого угодно, даже за учителя греческого языка. И то сказать, для большинства наших барышень за кого ни выйти, лишь бы выйти. Как бы ни было, Варенька стала оказывать нашему Беликову явную благосклонность.

А Беликов? Он и к Коваленку ходил так же, как к нам. Придет к нему, сядет и молчит. Он молчит, а Варенька поет ему «Виют витры», или глядит на него задумчиво своими темными глазами, или вдруг зальется:
— Ха-ха-ха!

В любовных делах, а особенно в женитьбе, внушение играет большую роль. Все — и товарищи, и дамы — стали уверять Беликова, что он должен жениться, что ему ничего больше не остается в жизни, как жениться; все мы поздравляли его, говорили с важными лицами разные пошлости, вроде того-де, что брак есть шаг серьезный; к тому же Варенька была недурна собой, интересна, она была дочь статского советника и имела хутор, а главное, это была первая женщина, которая отнеслась к нему ласково, сердечно, — голова у него закружилась, и он решил, что ему в самом деле нужно жениться.

— Вот тут бы и отобрать у него калоши и зонтик, — проговорил Иван Иваныч.
— Представьте, это оказалось невозможным. Он поставил у себя на столе портрет Вареньки и всё ходил ко мне и говорил о Вареньке, о семейной жизни, о том, что брак есть шаг серьезный, часто бывал у Коваленков, но образа жизни не изменил нисколько. Даже наоборот, решение жениться подействовало на него как-то болезненно, он похудел, побледнел и, казалось, еще глубже ушел в свой футляр.

— Варвара Саввишна мне нравится, — говорил он мне со слабой кривой улыбочкой, — и я знаю, жениться необходимо каждому человеку, но... всё это, знаете ли, произошло как-то вдруг... Надо подумать.
— Что же тут думать? — говорю ему. — Женитесь, вот и всё.
— Нет, женитьба — шаг серьезный, надо сначала взвесить предстоящие обязанности, ответственность... чтобы потом чего не вышло. Это меня так беспокоит, я теперь все ночи не сплю. И, признаться, я боюсь: у нее с братом какой-то странный образ мыслей, рассуждают они как-то, знаете ли, странно, и характер очень бойкий. Женишься, а потом, чего доброго, попадешь в какую-нибудь историю.

И он не делал предложения, всё откладывал, к великой досаде директорши и всех наших дам; всё взвешивал предстоящие обязанности и ответственность, и между тем почти каждый день гулял с Варенькой, быть может, думал, что это так нужно в его положении, и приходил ко мне, чтобы поговорить о семейной жизни. И, по всей вероятности, в конце концов он сделал бы предложение и совершился бы один из тех ненужных, глупых браков, каких у нас от скуки и от нечего делать совершаются тысячи, если бы вдруг не произошел kolossalischeSkandal. Нужно сказать, что брат Вареньки, Коваленко, возненавидел Беликова с первого же дня знакомства и терпеть его не мог.
— Не понимаю, — говорил он нам, пожимая плечами, — не понимаю, как вы перевариваете этого фискала, эту мерзкую рожу. Эх, господа, как вы можете тут жить! Атмосфера у вас удушающая, поганая. Разве вы педагоги, учителя? Вы чинодралы, у вас не храм науки, а управа благочиния, и кислятиной воняет, как в полицейской будке. Нет, братцы, поживу с вами еще немного и уеду к себе на хутор, и буду там раков ловить и хохлят учить. Уеду, а вы оставайтесь тут со своим Иудой, нехай вин лопне.

Или он хохотал, хохотал до слез, то басом, то тонким писклявым голосом, и спрашивал меня, разводя руками:
— Шо он у меня сидить? Шо ему надо? Сидить и смотрить.

Он даже название дал Беликову «глитай абож паук». И, понятно, мы избегали говорить с ним о том, что сестра его Варенька собирается за «абож паука». И когда однажды директорша намекнула ему, что хорошо бы пристроить его сестру за такого солидного, всеми уважаемого человека, как Беликов, то он нахмурился и проворчал:
— Не мое это дело. Пускай она выходит хоть за гадюку, а я не люблю в чужие дела мешаться.

Теперь слушайте, что дальше. Какой-то проказник нарисовал карикатуру: идет Беликов в калошах, в подсученных брюках, под зонтом, и с ним под руку Варенька; внизу подпись: «влюбленный антропос». Выражение схвачено, понимаете ли, удивительно. Художник, должно быть, проработал не одну ночь, так как все учителя мужской и женской гимназий, учителя семинарии, чиновники, — все получили по экземпляру. Получил и Беликов. Карикатура произвела на него самое тяжелое впечатление.

Выходим мы вместе из дому, — это было как раз первое мая, воскресенье, и мы все, учителя и гимназисты, условились сойтись у гимназии и потом вместе идти пешком за город в рощу, — выходим мы, а он зеленый, мрачнее тучи.
— Какие есть нехорошие, злые люди! — проговорил он, и губы у него задрожали.
Мне даже жалко его стало. Идем, и вдруг, можете себе представить, катит на велосипеде Коваленко, а за ним Варенька, тоже на велосипеде, красная, заморенная, но веселая, радостная.
— А мы, — кричит она, — вперед едем! Уже ж такая хорошая погода, такая хорошая, что просто ужас!
И скрылись оба. Мой Беликов из зеленого стал белым и точно оцепенел. Остановился и смотрит на меня...
— Позвольте, что же это такое? — спросил он. — Или, быть может, меня обманывает зрение? Разве преподавателям гимназии и женщинам прилично ездить на велосипеде?
— Что же тут неприличного? — сказал я. — И пусть катаются себе на здоровье.
— Да как же можно? — крикнул он, изумляясь моему спокойствию. — Что вы говорите?!
И он был так поражен, что не захотел идти дальше и вернулся домой.
На другой день он всё время нервно потирал руки и вздрагивал, и было видно по лицу, что ему нехорошо. И с занятий ушел, что случилось с ним первый раз в жизни. И не обедал. А под вечер оделся потеплее, хотя на дворе стояла совсем летняя погода, и поплелся к Коваленкам. Вареньки не было дома, застал он только брата.
— Садитесь, покорнейше прошу, — проговорил Коваленко холодно и нахмурил брови; лицо у него было заспанное, он только что отдыхал после обеда и был сильно не в духе.
Беликов посидел молча минут десять и начал:
— Я к вам пришел, чтоб облегчить душу. Мне очень, очень тяжело. Какой-то пасквилянт нарисовал в смешном виде меня и еще одну особу, нам обоим близкую. Считаю долгом уверить вас, что я тут ни при чем... Я не подавал никакого повода к такой насмешке, — напротив же, всё время вел себя как вполне порядочный человек.
Коваленко сидел, надувшись, и молчал. Беликов подождал немного и продолжал тихо, печальным голосом:
— И еще я имею кое-что сказать вам. Я давно служу, вы же только еще начинаете службу, и я считаю долгом, как старший товарищ, предостеречь вас. Вы катаетесь на велосипеде, а эта забава совершенно неприлична для воспитателя юношества.
— Почему же? — спросил Коваленко басом.
— Да разве тут надо еще объяснять, Михаил Саввич, разве это не понятно? Если учитель едет на велосипеде, то что же остается ученикам? Им остается только ходить на головах! И раз это не разрешено циркулярно, то и нельзя. Я вчера ужаснулся! Когда я увидел вашу сестрицу, то у меня помутилось в глазах. Женщина или девушка на велосипеде — это ужасно!
— Что же собственно вам угодно?
— Мне угодно только одно — предостеречь вас, Михаил Саввич. Вы — человек молодой, у вас впереди будущее, надо вести себя очень, очень осторожно, вы же так манкируете, ох, как манкируете! Вы ходите в вышитой сорочке, постоянно на улице с какими-то книгами, а теперь вот еще велосипед. О том, что вы и ваша сестрица катаетесь на велосипеде, узнает директор, потом дойдет до попечителя... Что же хорошего?
— Что я и сестра катаемся на велосипеде, никому нет до этого дела! — сказал Коваленко и побагровел. — А кто будет вмешиваться в мои домашние и семейные дела, того я пошлю к чертям собачьим. Беликов побледнел и встал.
— Если вы говорите со мной таким тоном, то я не могу продолжать, — сказал он. — И прошу вас никогда так не выражаться в моем присутствии о начальниках. Вы должны с уважением относиться к властям.
— А разве я говорил что дурное про властей? — спросил Коваленко, глядя на него со злобой. — Пожалуйста, оставьте меня в покое. Я честный человек и с таким господином, как вы, не желаю разговаривать. Я не люблю фискалов. Беликов нервно засуетился и стал одеваться быстро, с выражением ужаса на лице. Ведь это первый раз в жизни он слышал такие грубости.
— Можете говорить, что вам угодно, — сказал он, выходя из передней на площадку лестницы. — Я должен только предупредить вас: быть может, нас слышал кто-нибудь, и, чтобы не перетолковали нашего разговора и чего-нибудь не вышло, я должен буду доложить господину директору содержание нашего разговора... в главных чертах. Я обязан это сделать.
— Доложить? Ступай, докладывай!

Коваленко схватил его сзади за воротник и пихнул, и Беликов покатился вниз по лестнице, гремя своими калошами. Лестница была высокая, крутая, но он докатился донизу благополучно; встал и потрогал себя за нос: целы ли очки? Но как раз в то время, когда он катился по лестнице, вошла Варенька и с нею две дамы; они стояли внизу и глядели — и для Беликова это было ужаснее всего. Лучше бы, кажется, сломать себе шею, обе ноги, чем стать посмешищем; ведь теперь узнает весь город, дойдет до директора, попечителя, — ах, как бы чего не вышло! — нарисуют новую карикатуру, и кончится всё это тем, что прикажут подать в отставку...
Когда он поднялся, Варенька узнала его и, глядя на его смешное лицо, помятое пальто, калоши, не понимая, в чем дело, полагая, что это он упал сам нечаянно, не удержалась и захохотала на весь дом:
— Ха-ха-ха!
И этим раскатистым, заливчатым «ха-ха-ха» завершилось всё: и сватовство, и земное существование Беликова. Уже он не слышал, что говорила Варенька, и ничего не видел. Вернувшись к себе домой, он прежде всего убрал со стола портрет, а потом лег и уже больше не вставал.
Дня через три пришел ко мне Афанасий и спросил, не надо ли послать за доктором, так как-де с барином что-то делается. Я пошел к Беликову. Он лежал под пологом, укрытый одеялом, и молчал; спросишь его, а он только да или нет — и больше ни звука. Он лежит, а возле бродит Афанасий, мрачный, нахмуренный, и вздыхает глубоко; а от него водкой, как из кабака.
Через месяц Беликов умер. Хоронили мы его все, то есть обе гимназии и семинария. Теперь, когда он лежал в гробу, выражение у него было кроткое, приятное, даже веселое, точно он был рад, что наконец его положили в футляр, из которого он уже никогда не выйдет. Да, он достиг своего идеала! И как бы в честь его во время похорон была пасмурная, дождливая погода, и все мы были в калошах и с зонтами. Варенька тоже была на похоронах и, когда гроб опускали в могилу, всплакнула. Я заметил, что хохлушки только плачут или хохочут, среднего же настроения у них не бывает.
Признаюсь, хоронить таких людей, как Беликов, это большое удовольствие. Когда мы возвращались с кладбища, то у нас были скромные постные физиономии; никому не хотелось обнаружить этого чувства удовольствия, — чувства, похожего на то, какое мы испытывали давно-давно, еще в детстве, когда старшие уезжали из дому и мы бегали по саду час-другой, наслаждаясь полною свободой. Ах, свобода, свобода! Даже намек, даже слабая надежда на ее возможность дает душе крылья, не правда ли?
Вернулись мы с кладбища в добром расположении. Но прошло не больше недели, и жизнь потекла по-прежнему, такая же суровая, утомительная, бестолковая, жизнь, не запрещенная циркулярно, но и не разрешенная вполне; не стало лучше. И в самом деле, Беликова похоронили, а сколько еще таких человеков в футляре осталось, сколько их еще будет!
— То-то вот оно и есть, — сказал Иван Иваныч и за курил трубку.
— Сколько их еще будет! — повторил Буркин.

Учитель гимназии вышел из сарая. Это был человек небольшого роста, толстый, совершенно лысый, с черной бородой чуть не по пояс; и с ним вышли две собаки.
— Луна-то, луна! — сказал он, глядя вверх.
Была уже полночь. Направо видно было всё село, длинная улица тянулась далеко, верст на пять. Всё было погружено в тихий, глубокий сон; ни движения, ни звука, даже не верится, что в природе может быть так тихо. Когда в лунную ночь видишь широкую сельскую улицу с ее избами, стогами, уснувшими ивами, то на душе становится тихо; в этом своем покое, укрывшись в ночных тенях от трудов, забот и горя, она кротка, печальна, прекрасна, и кажется, что и звезды смотрят на нее ласково и с умилением и что зла уже нет на земле и всё благополучно. Налево с края села начиналось поле; оно было видно далеко, до горизонта, и во всю ширь этого поля, залитого лунным светом, тоже ни движения, ни звука. — То-то вот оно и есть, — повторил Иван Иваныч.
— А разве то, что мы живем в городе в духоте, в тесноте, пишем ненужные бумаги, играем в винт — разве это не футляр? А то, что мы проводим всю жизнь среди бездельников, сутяг, глупых, праздных женщин, говорим и слушаем разный вздор — разве это не футляр? Вот если желаете, то я расскажу вам одну очень поучительную историю.
— Нет, уж пора спать, — сказал Буркин. — До завтра!
Оба пошли в сарай и легли на сене. И уже оба укрылись и задремали, как вдруг послышались легкие шаги: туп, туп... Кто-то ходил недалеко от сарая; пройдет немного и остановится, а через минуту опять: туп, туп... Собаки заворчали.
— Это Мавра ходит, — сказал Буркин.
Шаги затихли.
— Видеть и слышать, как лгут, — проговорил Иван Иваныч, поворачиваясь на другой бок, — и тебя же называют дураком за то, что ты терпишь эту ложь; сносить обиды, унижения, не сметь открыто заявить, что ты на стороне честных, свободных людей, и самому лгать, улыбаться, и всё это из-за куска хлеба, из-за теплого угла, из-за какого-нибудь чинишка, которому грош цена, — нет, больше жить так невозможно!
— Ну, уж это вы из другой оперы, Иван Иваныч, — сказал учитель. — Давайте спать.
И минут через десять Буркин уже спал. А Иван Иваныч всё ворочался с боку на бок и вздыхал, а потом встал, опять вышел наружу и, севши у дверей, закурил трубочку.

https://i.pinimg.com/474x/06/f8/27/06f82794004977d9c10ed7704062f365.jpg
Даты написания рассказа: 1898 г.. Источник: А. П. Чехов. Полное собрание сочинений и писем в 30-ти томах. Сочинения. Том 10. М., "Наука", 1986.

0

351

https://i.pinimg.com/474x/61/b4/02/61b4022d8236108ada53528ae2230839.jpg

«Пахнет осенью. А я люблю российскую осень. Что-то необыкновенно грустное, приветливое и красивое. Взял бы и улетел куда-нибудь вместе с журавлями».

-  Антон Павлович Чехов

0

352

https://i.pinimg.com/474x/31/7c/ab/317caba4ac720dc5112f3c4eb0371e9d.jpg


Псевдонимы Чехова

Как и всякий писатель-юморист, Чехов пользовался десятками всевозможных псевдонимов. До сих пор они раскрыты далеко не полностью, поскольку и сам Чехов при подготовке собрания сочинений для А. Ф. Маркса не мог припомнить принадлежности всех своих ранних рассказов. Функция псевдонима юмориста состояла не столько в сокрытии подлинного авторства, сколько в забавлении читателя, желании его заинтриговать (отсюда вариативность, нарочитая запутанность — читатель должен был попытаться сам угадать авторство рассказа). Зачастую псевдоним — необходимый элемент композиции конкретного рассказа, часть литературного фарса и не может быть правильно раскрыт вне его контекста. В редких случаях подоплёка того или иного псевдонима Чехова могла быть известна лишь узкому кругу его знакомых и требовала дополнительной расшифровки. Ниже приводится список из 42 псевдонимов писателя, известных чеховедению к концу прошлого века:

    А. П.,
    А. П.Ч-в,
    Антоша,
    Антоша Ч.,
    Антоша Ч.***,
    Антоша Чехонте,
    А-н Ч-те,
    Ан. Ч.,
    Ан. Ч-е,
    Анче,
    Ан. Че-в,

    А. Ч.,
    А.Ч-в,
    А.Че-в,
    А Чехонте,
    Г.Балдастов,
    Макар Балдастов,
    Брат моего брата,
    Врач без пациентов,
    Вспыльчивый человек,
    Гайка № 6,
    Гайка № 9,

    Грач,
    Дон Антонио Чехонте,
    Дяденька,
    Кисляев,
    М.Ковров,
    Крапива,
    Лаэрт,
    Прозаический поэт,
    Рувер,
    Рувер и Ревур,
    Улисс,

    Ц.,
    Ч. Б. С.,
    Ч. без с.,
    Человек без селезёнки,
    Чехонте,
    Ч.Хонте, А.,
    Шампанский,
    …въ,
    Z

По настоянию А. С. Суворина свои «серьёзные» произведения в «Новом времени» Чехов начинает публиковать за полной фамилией, продолжая одновременно традицию литературного псевдонима в юмористической журналистике

0


Вы здесь » "КИНОДИВА" Кино, сериалы и мультфильмы. Всё обо всём! » Художники и Писатели » Чехов, Антон Павлович - великий русский писатель