Ал. Разумихин. Классика и классики
Эссе 153. Последний прижизненный словесный портрет Пушкина
13 мая 2023
Был или не был Пушкин камергером — меня занимает всё же мало. Если честно, куда больше интересует то, почему о камергерстве Пушкина нет упоминаний ни в переписке тех лет, ни в мемуарах кого-либо из его современников. Впрочем, это не единственная тема, «растворившаяся» во времени. Например, как выглядел Александр Сергеевич незадолго до смерти, допустим году в 1836-ом? Или каково было его здоровье в том же, предпоследнем, году жизни? Вопросы отнюдь не праздные и не пустые — как-то отразились на нём годы, богатые неприятностями, бедами и проблемами, навалившимися со всех сторон? Или что, остался таким, каким его видел ещё совсем недавно И. А. Гончаров? Позже в своих воспоминаниях о временах своей юности, когда он, будучи студентом Московского университета, видел Пушкина во время посещения поэтом лекции профессора И. И. Давыдова, автор «Обломова» писал:
«Поэт вошёл, сопровождаемый товарищем министра народного просвещения, графом С. С. Уваровым, и точно солнце озарило всю аудиторию <…> Читал лекцию Давыдов, профессор истории русской литературы.
«Вот вам теория искусства, — сказал Уваров, обращаясь к нам, студентам, и указывая на Давыдова, — а вот и самое искусство», — прибавил он, указывая на Пушкина. Он эффектно отчеканил эту фразу, очевидно, заранее приготовленную. Мы все жадно впились глазами в Пушкина. Давыдов оканчивал лекцию. Речь шла о «Слове о полку Игоревом». Тут же ожидал своей очереди читать лекцию, после Давыдова, и Каченовский. Нечаянно между ними завязался, по поводу «Слова о полку Игоревом», разговор, который мало-помалу перешёл в горячий спор. «Подойдите ближе, господа, — это для вас интересно», — пригласил нас Уваров, и мы тесной толпой, как стеной, окружили Пушкина, Уварова и обоих профессоров. Не умею выразить, как велико было наше наслаждение — видеть и слышать нашего кумира.
Я не припомню подробностей их состязания, — помню только, что Пушкин горячо отстаивал подлинность древнерусского эпоса, а Каченовский вонзал в него свой беспощадный аналитический нож. Его щеки ярко горели алым румянцем и глаза бросали молнии сквозь очки. Может быть, к этому раздражению много огня прибавлял и известный литературный антагонизм между ним и Пушкиным. Пушкин говорил с увлечением, но, к сожалению, тихо, сдержанным тоном, так что за толпой трудно было расслушать. Впрочем, меня занимал не Игорь, а сам Пушкин.
С первого взгляда наружность его казалась невзрачною. Среднего роста, худощавый, с мелкими чертами смуглого лица. Только когда вглядишься пристально в глаза, увидишь задумчивую глубину и какое-то благородство в этих глазах, которых потом не забудешь. В позе, в жестах, сопровождавших его речь, была сдержанность светского, благовоспитанного человека. Лучше всего, по-моему, напоминает его гравюра Уткина с портрета Кипренского. Во всех других копиях у него глаза сделаны слишком открытыми, почти выпуклыми, нос выдающимся — это неверно. У него было небольшое лицо и прекрасная, пропорциональная лицу, голова, с негустыми, кудрявыми волосами».
Таким запечатлел Пушкина мужской взгляд 27 сентября 1832 года. Можно сравнить его с обликом поэта в женском восприятии (эпизод 1834 года), нашедшем отражение в «Воспоминаниях о Пушкине» В. А. Нащокиной, жены Павла Нащокина:
«И вот приехал Пушкин… Волнение моё достигло высшего предела. Своей наружностью и простыми манерами, в которых, однако, сказывался прирождённый барин, Пушкин сразу расположил меня свою пользу. Нескольких минут разговора с ним было достаточно, чтобы робость и волнение мои исчезли. Я видела перед собою не великого поэта Пушкина, о котором говорила тогда вся мыслящая Россия, а простого, милого, доброго знакомого.
Пушкин был невысок ростом, шатен, с сильно вьющимися волосами, с голубыми глазами необыкновенной привлекательности. Я видела много его портретов, но с грустью должна сознаться, что ни один из них не передал и сотой доли духовной красоты его облика — особенно его удивительных глаз.
Это были особые, поэтические, задушевные глаза, в которых отражалась вся бездна дум и ощущений, переживаемых душою великого поэта. Других таких глаз я во всю мою долгую жизнь ни у кого не видала.
Говорил он скоро, острил всегда удачно, был необыкновенно подвижен, весел, смеялся заразительно и громко, показывая два ряда ровных зубов, с которыми белизной могли равняться только перлы. (В стародавние времена под перлом понимали жемчужину. — А. Р.) На пальцах он отращивал предлинные ногти».
Вчитываясь же в воспоминания о последних месяцах жизни Пушкина, видишь, что в большинстве из них взгляд, бросаемый на Пушкина, замечает одно: его угрюмую мрачность вкупе с непредсказуемыми вспышками гнева. Если не ошибаюсь, последний прижизненный словесный портрет Пушкина (за несколько дней до дуэли, на утреннем концерте в зале Энгельгардта) набросал молодой Иван Сергеевич Тургенев. В своих «Литературных и житейских воспоминаниях» он напишет:
«Он стоял у двери, опираясь на косяк, и, скрестив руки на широкой груди, с недовольным видом посматривал кругом. Помню его смуглое, небольшое лицо, его африканские губы, оскал белых, крупных зубов, висячие бакенбарды, тёмные, желчные глаза под высоким лбом почти без бровей — и кудрявые волосы... Он и на меня бросил беглый взор; бесцеремонное внимание, с которым я уставился на него, произвело, должно быть, на него впечатление неприятное: — он словно с досадой повёл плечом, — вообще, он казался не в духе, — и отошёл в сторону».
Известно, что в 1835—1836 годах в стихах Пушкина начинает звучать мотив «желанной смерти». Находила ли она отражение во внешнем облике поэта?
Этот немного странный вопрос обретает особый смысл, когда вспомнишь о письме одного из ближайших друзей поэта С. А. Соболевского, посланном в 1855 году М. Н. Лонгинову, о вынужденном замалчивании, об «умышленных непрочтениях» — не только текстов поэта, но и страниц его биографии:
«Публика, как всякое большинство, глупа и не помнит, что и в солнце есть пятна; поэтому не напишет об покойном никто из друзей его, зная, что если выскажет правду, то будут его укорять в недружелюбии из всякого верного и совестливого словечка <…> Итак, чтобы не пересказать лишнего или не недосказать нужного — каждый друг Пушкина должен молчать. По этой-то причине пусть пишут об нём не знавшие его <...> то есть мало касаясь его личности и говоря об ней только то, что поясняет его литературную деятельность».
Среди существующих гипотез, касающихся причин, которые привели Пушкина к смерти (их немало), есть такие, что исходят из убеждения: в ту пору Пушкин сам искал смерти. Почему так непоколебим в своём мнении на сей счёт был Александр Лацис, и того же мнения придерживался академик Н. Я. Петраков? Впрочем, не они первые затронули эту тему. Ещё в феврале 1837 года о «желанной смерти» Пушкина писал А. С. Хомяков в письме к Н. М. Языкову:
«Причины к дуэли порядочной не было, и вызов Пушкина показывает, что его бедное сердце давно измучилось и что ему очень хотелось рискнуть жизнию, чтоб разом от неё отделаться <...> Его Петербург замучил всякими мерзостями; сам же он себя чувствовал униженным и не имел довольно силы духа, чтобы вырваться из унижения, ни довольно подлости, чтобы с ним помириться».
Александр Лацис в статье «У последнего порога. Почему Пушкин плакал?» по этому поводу заметил:
«Сказанное Хомяковым — всё правда. Но не вся правда. К скоплению вероятных причин приходится добавить ещё одну: резкое ухудшение самочувствия. На наш взгляд, эта причина — главная».