"КИНОДИВА" Кино, сериалы и мультфильмы. Всё обо всём!

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » "КИНОДИВА" Кино, сериалы и мультфильмы. Всё обо всём! » Художники и Писатели » Чехов, Антон Павлович - великий русский писатель


Чехов, Антон Павлович - великий русский писатель

Сообщений 261 страница 280 из 373

1

https://i09.fotocdn.net/s128/a22e02cba8c1f889/public_pin_l/2895799482.jpg

Великий русский писатель и драматург
29 января 1860 — 15 июля 1904

Антон Павлович Чехов (17 января 1860, Таганрог, Екатеринославская губерния (теперь Ростовская область), Российская империя — 2 июля 1904, выдающийся русский писатель, драматург, по профессии врач. Почётный академик Императорской Академии наук по Разряду изящной словесности (1900—1902). Является общепризнанным классиком мировой литературы. Его пьесы, в особенности «Вишнёвый сад», на протяжении ста лет ставятся во многих театрах мира. Один из самых известных мировых драматургов.

Всемирная слава пришла к Чехову уже после смерти, в двадцатые годы прошлого века.

«Меня будут читать лет семь, семь с половиной, а потом забудут», - вспоминала слова Чехова Татьяна Щепкина-Куперник.   
Но Чехов ошибся: уже после смерти, в 20-е годы прошлого века, к писателю пришла мировая слава - его стали читать, издавать, играть, о нем начали говорить. Возможно, Чехов вернулся в Европу с первой волной русской эмиграции или, как считал Алексей Толстой, это произошло в начале Первой мировой войны, когда союзникам спешно понадобилась «русская душа».

Больше всего Чехов «пришелся по вкусу» британцам. По словам режиссера Ричарда Эйра, «британский театр колонизировал Чехова точно так же, как русский театр колонизировал Шекспира».

За 26 лет творчества Чехов создал около 900 различных произведений
(коротких юмористических рассказов, серьёзных повестей, пьес), многие из которых стали классикой мировой литературы. Особенное внимание обратили на себя «Степь», «Скучная история», «Дуэль», «Палата № 6», «Рассказ неизвестного человека», «Мужики» (1897), «Человек в футляре» (1898), «В овраге», «Детвора», «Драма на охоте»; из пьес: «Иванов», «Чайка», «Дядя Ваня», «Три сестры», «Вишнёвый сад».

http://www.womenclub.ru/components/com_jce/editor/tiny_mce/plugins/lines/img/lines_bg.png

Чехов - Антон Павлович, русский писатель, почетный академик Петербургской АН (1900-02). Начинал как автор фельетонов и коротких юмористических рассказов (псевдоним Антоша Чехонте и др.). Основные темы творчества идейные искания интеллигенции, недовольство обывательским существованием одних, душевная "смиренность" перед пошлостью жизни других ("Скучная история", 1889; "Дуэль", 1891; "Дом с мезонином", 1896; "Ионыч", 1898; "Дама с собачкой", 1899). В рассказах "Бабье царство" (1894), "Мужики" (1897), "В овраге" (1900) показал дикость и жестокость деревенской жизни. Большой силы социального и художественного обобщения Чехов достиг в рассказах "Палата №6" (1892), "Человек в футляре" (1898). В пьесах "Чайка" (1896), "Дядя Ваня" (1897), "Три сестры" (1901), "Вишневый сад" (1904), это знамениетый Чехов сад поставленных на сцене Московского Художественного Театра, создал особую, тревожную эмоциональную атмосферу предчувствия грядущего. Главный герой Чехова рядовой человек со своими каждодневными делами и заботами. Тонкий психолог, мастер подтекста, своеобразно сочетавший юмор и лиризм.

http://www.womenclub.ru/components/com_jce/editor/tiny_mce/plugins/lines/img/lines_bg.png

Писатель Дмитрий Григорович называл рассказы Чехова «переворотом в литературе». Григорович был восхищен творчеством Чехова, о чем писал ему в 1886 году: "Не сомневаются, что у Вас настоящий талант, талант, выдвигающий Вас далеко из круга литераторов нового поколенья»

Он любил смех, но смеялся своим милым, заразительным смехом только тогда, когда кто-нибудь другой рассказывал что-нибудь смешное; сам он говорил самые смешные вещи без малейшей улыбки. Он очень любил шутки, нелепые прозвища, мистификации; в последние годы, как только ему хоть не надолго становилось лучше, он был неистощим на них; но каким тонким комизмом вызывал он неудержимый смех! Бросит два-три слова, лукаво блеснет глазом поверх пенснэ...
О Чехове. По воспоминаниям Ивана Бунина

«Чехов – поэт нежнейших прикосновений к страдающей душе человека… Читая Чехова, становится стыдно позировать. Чехов своим искусством давал нам образцы поведения, он был в числе десяти, двадцати писателей, давших нам русскую литературу на поведение»
М. Пришвин

И как любили тогдашние люди покоряться этой чеховской тоске! Какой она казалась им прекрасной, облагораживающей, поэтичной, возвышенной! И главное (повторяю) - какая проявилась в ней необыкновенная сила: не было в литературе всего человечества другого такого поэта, который без всякого нагромождения ужасов, при помощи одной только тихой и сдержанной лирики мог исторгать у людей столько слез!
      Ибо то, что многие - главным образом реакционные - критики предпочитали считать мягкой, элегической жалобой, на самом деле было грозным проклятием всему бездушному и бездарному строю, создавшему Цыбукиных, Ионычей, унтеров Пришибеевых, «человеков в футляре» и др.
      Словом, в грусти он оказался так же могуч, как и в радости! И там и здесь, на этих двух полюсах человеческих чувств, у него равно великая власть над сердцами.
К.И.Чуковский

"В рассказах Чехова нет ничего такого, чего не было бы в действительности. Страшная сила его таланта именно в том, что он никогда ничего не выдумывает от себя, не изображает того, "чего нет на свете..."
Максим Горький

«Он создал новые, совершенно новые, по-моему, для всего мира формы письма, подобных которым я не встречал нигде…»
После смерти Чехова Толстой сказал о его творчестве

Быть правдивым и естественным, оставаясь в то же время пленительным, -- это значит быть необыкновенной по красоте, цельности и силе натурой. И так часто говорил я здесь о спокойствии Чехова именно потому, что его спокойствие кажется мне свидетельствующим о редкой силе его натуры. Оно, я думаю, не покидало его даже в дни самого яркого расцвета его жизнерадостности, и, может быть, именно, оно дало ему в молодости возможность не склониться ни перед чьим влиянием и начать работать так беспритязательно и в то же время так смело, "без всяких контрактов с своей совестью" и с таким неподражаемым мастерством.
Иван Бунин

http://www.womenclub.ru/components/com_jce/editor/tiny_mce/plugins/lines/img/lines_bg.png

В начале ХХ века пьесы Антона Павловича Чехова стали настоящим театральным переворотом, сломав многие существовавшие тогда традиции.
http://www.womenclub.ru/components/com_jce/editor/tiny_mce/plugins/lines/img/lines_bg.png

Кому не известны цитаты: «Краткость – сестра таланта» и «В человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли.». Но далеко не все помнят, что их автором был Антон Павлович Чехов, великий русский писатель, чья слава распространилась далеко за пределы нашей страны и не померкла до сегодняшнего дня.

Никто не понимал так ясно и тонко, как Антон Чехов, трагизм мелочей жизни, никто до него не умел так беспощадно, правдиво нарисовать людям позорную и тоскливую картину их жизни в тусклом хаосе мещанской обыденщины. Его врагом была пошлость; он всю жизнь боролся с ней, её он осмеивал и её изображал бесстрастным, острым пером, умея найти прелесть пошлости даже там, где с первого взгляда, казалось, всё устроено очень хорошо, удобно, даже — с блеском…

… Он не оставил ни автобиографии, ни сколько-нибудь подробных воспоминаний. Он с болью констатировал, как много было в среде современной ему интеллигенции довольных и сытых людей, занятых только собой. Сказанная Чеховым правда о России — суровая. Но в этой правде нет и тени безнадежности. В его великом наследии просвечивает вера в родную страну и ее людей…

http://www.womenclub.ru/components/com_jce/editor/tiny_mce/plugins/lines/img/lines_bg.png

Знаменитый чеховский стиль

Как некогда было сказано, что все мы вышли из «Шинели» Гоголя, то можно сказать, что многие из современных литераторов могут то же самое сказать и о Чехове. Так или иначе, школу Чехова проходили все. Чехов ведь не просто большой писатель, это новатор, это революционер в литературе. Это принципиально новый стиль, принципиально новый подход к написанию рассказа и вообще прозы. Как сложился этот стиль? Чехов с 19 лет писал небольшие рассказы для сатирических журналов и рамки этих журналов как раз и заставляли его формировать новый подход к написанию заметок и сценок. То есть в принципиально маленький размер нужно было уложить принципиально большой объем. Отсюда появился знаменитый чеховский стиль, знаменитая краткость, эта деталь, тонкий и очень сконцентрированный юмор. И все это стало своеобразной школой для последующего Чехова. Он сложился в этих сатирических журналах. И я думаю, эта школа не помешала бы никому.

http://www.womenclub.ru/components/com_jce/editor/tiny_mce/plugins/lines/img/lines_bg.png

+2

261

https://upload.wikimedia.org/wikipedia/commons/thumb/9/91/Avilova.jpg/399px-Avilova.jpg
Авилова Лидия Алексеевна

Л. А. Авилова

А. П. Чехов в моей жизни

       А.П.Чехов в воспоминаниях современников
       Издательство "Художественной литературы", Москва, 1960

    V
       
       Была масленица. Одна из тех редких петербургских маслениц - без оттепели, без дождя и тумана, а мягкая, белая, ласковая.
       Миша уехал на Кавказ, и у нас в доме было тихо, спокойно и мирно.
       В пятницу у Лейкиных должны были собраться гости, и меня тоже пригласили. Жили они на Петербургской, в собственном доме.
       Я сперва поехала в театр, кажется на итальянскую оперу, где у нас был абонемент. К Лейкиным попала довольно поздно. Меня встретила в передней Прасковья Никифоровна, нарядная, сияющая и, как всегда, чрезвычайно радушная.
       - А я боялась, что вы уже не приедете, - громко заговорила она, - а было бы жаль, очень жаль. Вас ждут, - шепнула она, но так громко, что только переменился звук голоса, а не сила его.
       - Я задержала? Кого? Что?
       - Ждут, ждут...
       - Блины? Неужели у вас блины?
       - А как же? А как же? - и она расхохоталась и потащила меня за руку в кабинет Николая Александровича. Там было много народу. Лейкин встал и заковылял мне навстречу.
       - Очень вы поздно. А-а! в театре были... А муж ваш на Кавказе? Кажется, вы со всеми знакомы? Потапенко, Альбов, Грузинский, Баранцевич...
       - Рыбьи стоны! - закричала Прасковья Никифоровна и захохотала.
       Оставался еще один гость, которого не назвали. Он встал с дивана и остался в стороне. Я обернулась к нему.
       - Блин! - крикнула Прасковья Никифоровна. - Вот это блин и есть.
       Мы молча пожали друг другу руки.
       - Ты, Прасковья Никифоровна... Почему блин? Почему Антон Павлович блин? - недоумевал Николай Александрович.
       Все опять заняли свои места.
       - Вот я говорю, - возобновляя прерванный разговор, заговорил Николай Александрович, обращаясь ко мне, - я ему говорю, - кивнул он на Чехова, - что жалко, что он со мной не посоветовался, когда писал свой последний рассказ. Что ж. Я не говорю. Он написал хорошо, но я бы написал иначе. И было бы еще лучше. Помните у меня - видны из подвального этажа только идущие ноги: прошмыгали старые калоши... просеменили дамские туфельки, пробежали рваные детские башмаки. Ново. Интересно. Надо уметь сделать рассказ. Я бы сделал иначе.
       Антон Павлович улыбнулся.
       - Ваш подвальный этаж вам чрезвычайно удался, - заметил кто-то из гостей.
       И сейчас же образовался целый хор хвалителей. Вспоминали другие рассказы, смеялись, удивлялись юмору. А мне вспомнились слова Нади: "Ты знаешь? Он совсем не думает, что пишет смешное. Он думает, что пишет очень серьезно. Ведь он списывает с натуры, со своих и жениных родственников. Даже с себя. Выходит очень смешно, а ему кажется, что это серьезно. Он сам не замечает смешного, почему он пишет, а не торгует в лавке? Странный талант!"
       Скоро позвали ужинать. Было всего очень много: и закусок, и еды, и водки, и вин, но больше всего было шума. Только один хозяин сидел серьезный и как бы подавленный своими заслугами и как литератор, и как думский деятель, и как гостеприимный домовладелец. Он только нахваливал подаваемые блюда и все сравнивал с Москвой.
       - А такого сига, Антон Павлович, вам в вашей Москве подадут? Нежность, сочность. Не сиг, а сливочное масло. Вы там хвалитесь поросятами. А не угодно ли? Не хуже, я думаю. У Сергея Николаевича я на днях за обедом телятину ел. Я бы его угостил вот этой! Надо самому выбрать, толк надо знать. У меня действительно телятина! А он миллионер.
       Антон Павлович был очень весел. Он не хохотал (он никогда не хохотал), не возвышал голоса, но смешил меня неожиданными замечаниями. Вдруг он позавидовал толстым эполетам какого-то военного (а может быть, и не военного) и стал уверять, что если бы ему такие эполеты, он был бы счастливейшим человеком на свете.
       - Как бы меня женщины любили! Влюблялись бы без числа! Я знаю!
       Когда стали вставать из-за стола, он сказал:
       - Я хочу проводить вас. Согласны?
       Мы вышли на крыльцо целой гурьбой. Извозчики стояли рядком вдоль тротуара, и некоторые уже отъезжали с седоками, и, опасаясь, что всех разберут, я сказала Чехову, чтобы он поторопился. Тогда он быстро подошел к одним саням, уселся в них и закричал мне:
       - Готово, идите.
       Я подошла, но Антон Павлович сел со стороны тротуара, а мне надо было обходить вокруг саней. Я была в ротонде, руки у меня были несвободны, тем более что я под ротондой поддерживала шлейф платья, сумочку и бинокль. Ноги вязли в снегу, а сесть без помощи было очень трудно.
       - Вот так кавалер! - крикнул Потапенко отъезжая.
       Кое-как, боком, я вскарабкалась. Кто-то подоткнул в сани подол моей ротонды и застегнул полость. Мы поехали.
       - Что это он кричал про кавалера? - спросил Чехов. - Это про меня? Но какой же я кавалер? Я - доктор. А чем же я проштрафился как кавалер?
       - Да кто же так делает? Даму надо посадить, устроить поудобнее, а потом уже самому сесть как придется.
       - Не люблю я назидательного тона, - отозвался Антон Павлович. - Вы похожи на старуху, когда ворчите. А вот будь на мне эполеты...
       - Как? Опять про эполеты? Неужели вам не надоело?
       - Ну вот. Опять сердитесь и ворчите. И все это оттого, что я не нес ваш шлейф.
       - Послушайте, доктор... Я и так чуть леплюсь, а вы еще толкаете меня локтем, и я непременно вылечу.
       - У вас скверный характер. Но если бы на мне были густые эполеты...
       В это время он стал надевать перчатки, длинные, кожаные.
       - Покажите. Дайте мне. На чем они? На байке?
       - Нет, на меху. Вот.
       - Где вы достали такую прелесть?
       - На фабрике, около Серпухова. Завидно?
       Я их надела под ротондой и сказала:
       - Ничуть. Они мои.
       Извозчик уже съезжал с моста.
       - А куда ехать, барин?
       - В Эртелев переулок! - крикнула я.
       - Что? Зачем? На Николаевскую.
       - Нет, в Эртелев. Я вас провожу, а потом усядусь поудобнее и поеду домой.
       - А я за вами, сзади саней побегу, как собака, по глубокому снегу, без перчаток. Извозчик, на Николаевскую!
       - Извозчик! В Эртелев!
       Извозчик потянул вожжи, и его кляча стала.
       - Уж и не пойму... Куда же теперь?
       Поехали на Николаевскую. Я отдала перчатки, а Антон Павлович опять стал нахваливать их, подражая Лейкину:
       - Разве у Сергея Николаевича есть такие перчатки? А миллионер. Не-ет. Надо самому съездить в Серпухов (или в Подольск? забыла) на фабрику, надо знать толк... Ну, а вы будете писать роман? Пишите. Но женщина должна писать так, точно она вышивает по канве. Пишите много, подробно. Пишите и сокращайте. Пишите и сокращайте.
       - Пока ничего не останется.
       - У вас скверный характер. С вами говорить трудно. Нет, умоляю, пишите. Не нужно вымысла, фантазии. Жизнь, какая она есть. Будете писать?
       - Буду, но с вымыслом. Вот что мне хочется. Слушайте. Любовь неизвестного человека. Понимаете? Вы его не знаете, а он вас любит, и вы это чувствуете постоянно. Вас окружает чья-то забота, вас согревает чья-то нежность. Вы получаете письма умные, интересные, полные страсти, на каждом шагу вы ощущаете внимание... Ну, понятно? И вы привыкаете к этому, вы уже ищете, боитесь потерять. Вам уже дорог тот, кого вы не знаете, и вы хотите знать. И вот что вы узнаете? Кого вы найдете? Разве не интересно?
       - Нет. Не интересно, матушка! - быстро сказал Чехов, и эта поспешность и решительность, а еще слово "матушка", которое тогда еще не вошло у нас в обычай, так насмешили меня, что я долго хохотала.
       - Почему я - матушка?
       Мы подъезжали к Николаевской.
       - Вы еще долго пробудете здесь? - спросила я.
       - Хочется еще с неделю. Надо бы нам видеться почаще, каждый день. Согласны?
       - Приезжайте завтра вечером ко мне, - неожиданно для самой себя предложила я.
       Антон Павлович удивился:
       - К вам?
       Мы почему-то оба замолчали на время.
       - У вас будет много гостей? - спросил Чехов.
       - Наоборот, никого. Миша на Кавказе, а без него некому у меня и бывать. Надя вечером не приходит. Будем вдвоем и будем говорить, говорить...
       - Я вас уговорю писать роман. Это необходимо.
       - Значит, будете?
       - Если только меня не увлекут в другое место. Я здесь (у Суворина) от себя не завишу.
       - Все равно, буду вас ждать. Часов в девять.
       Мы подъехали, и я вышла и позвонила у подъезда.
       Извозчик с Чеховым отъехал и стал поворачивать, описывая большой круг по пустынной широкой улице. Мы продолжали переговариваться.
       - Непременно приеду, - говорил Чехов своим прекрасным низким басом, который как-то особенно звучал в просторе и тишине, в мягком зимнем воздухе. - Хочу убедить вас писать роман. И как вы были влюблены в офицера.
       - Кто это сказал?
       - Вы сами. Давно. Не помните? Будете спорить?
       Дверь отпирал швейцар в пальто внакидку.
       - Ну, до завтра.
       - Да. А вы не будете сердиться? Будете подобрее? Женщина должна быть кротка и ласкова.
       Я, раздеваясь в спальне, думала:
       "Пригласила. Будет. Что же это я сделала? Ведь я его люблю, и он... Нет! Он-то меня не любит. Нет! Ему со мной только легко и весело. Но ведь теперь я уже сделала проступок. Миша с ума сойдет, а я... мне уж нечем защищаться и бороться. Правоты у меня нет. Но какое счастье завтра! Какое счастье!"
       Не было у меня предчувствия, что меня ждет.
     

    VI
       
       И вот настал этот вечер.
       С девяти часов я начала ждать.
       У меня был приготовлен маленький холодный ужин, водка, вино, пиво, фрукты. В столовой стол был накрыт для чая. Я представила себе так: сперва я затащу Чехова в детскую. Пусть позавидует. Дети еще не будут спать, а будут ложиться, а тогда они особенно прелестны. Самое веселое у них время. Потом мы пойдем пить чай. Потом перейдем в кабинет, где гораздо уютнее, чем в гостиной. Сколько необходимо сказать друг другу.
       Ужинать позднее. Шампанского я не посмела купить. Чувствовалось, что это было бы чуть не оскорблением Мише.
       Да и на то, что я купила, истратила денег больше, чем могла. (Помню, я решила: не заплачу по счету в свечную, подождут.)
       В начале десятого раздался звонок. Прижавши руку к сердцу, я немного переждала, пока Маша шла отворять, пока отворила и что-то ответила на вопрос гостя. Тогда я тоже вышла в переднюю и прямо застыла от ужаса. Гостей было двое: мужчина и женщина, и они раздевались. Меня особенно поразило то, что они раздевались. Значит, это не было недоразумение: они собирались остаться, сидеть весь вечер. А всего несноснее было то, что это были Ш., Мишины знакомые, к которым он всегда тащил меня насильно, до того они были мне несимпатичны. Против него я еще ничего не могла сказать, но она... Я ее положительно не выносила. И он, и она были математики, преподавали где-то, у них в квартире стояли рядом два письменных стола, и это меня почему-то возмущало. Оба были очень заняты и навещали нас, слава богу, чрезвычайно редко. Надо же им было попасть именно в этот вечер!
       - Да, это мы, мы! - закричала В.У. - А Михаил Федорович на Кавказе? Ха! ха! ха!
       У нее была манера хохотать во все горло по всякому поводу и даже без всякого повода. Если она говорила - она хохотала. Как она могла преподавать? Я помню, что она рассказывала мне про смерть ее единственного ребенка и при этом заливалась хохотом.
       И теперь этот хохот разнесся по всей квартире. Конечно, пришлось пригласить их в гостиную. Тускло горела большая лампа, и весь воздух был пропитан тоской. А В.У. бушевала; она рассказывала, как одна девушка заболела меланхолией вследствие смерти или измены ее жениха и как В.У. посоветовала ей решать задачи. Она стала решать и выздоровела, утешилась и теперь усиленно занимается математикой и счастлива.
       - Почему вы не решаете задачек? - удивлялась она мне, - это дисциплинирует ум, исключает всякую мечтательность, укрепляет волю. Заставляйте детей решать задачки. Вы увидите, как это им будет полезно, ха, ха, ха.
       В десять часов Маша доложила, что чай подан.
       Я вздрогнула и кинулась в столовую. Так оно и было! Весь мой ужин стоял на столе. И вино и фрукты.
       - Да как же? - оправдывалась Маша на мой упрек, - при барине всегда... Еще нарочно пошлет купить угощение...
       - Да здесь целый пир! - вдруг закричала В.У. за моей спиной. - Вы ждали гостей? Петя, мы с тобой так рано обедали... Как приятно. Ха, ха, ха. Но почему?
       Они с аппетитом принялись за еду. Я угощала, подкладывала.
       - Очень вкусный соус. Это ваша кухарка? Как? Вы сами? А Михаил Федорович говорил, что вы не любите хозяйничать. Больше в сфере фантазии, поэзии.
       И тут она так расхохоталась, что даже подавилась.
       На наших больших столовых часах было половина одиннадцатого. Ясно, что Антон Павлович не придет, и я уже была этому рада. Все равно все пропало.
       Вдруг в передней раздался звонок, и я услышала голос Антона Павловича. Он о чем-то спросил Машу.
       - Что с вами? - крикнула В.У. - Петя! Скорей воды... Лидии Алексеевне дурно.
       Но я сделала над собой невероятное усилие и оправилась.
       - Нет, я ничего, - слабо сказала я. - Почему вам показалось?
       - Но вы побледнели, как мел... Теперь вы вспыхнули...
       Вошел Антон Павлович, и я представила друг другу своих гостей.
       Какой это был взрыв хохота!!
       - Как? Антон Павлович Чехов? И Лидия Алексеевна не предупредила нас, что ждет такого гостя? Как мы счастливо попали! Вот когда вы ответите мне, Антон Павлович, на вопросы, которые я ставила себе каждый раз, как читала ваши произведения. Я хочу, чтобы вы ответили.
       Она напала на Чехова, как рысь на беззащитную лань. Она впилась в него, терзала, рвала на части, кричала, хохотала. Она обвиняла его, что он тратит свой большой талант на побасенки, что он ходит кругом и около, а не решает задачи, не дает идеала. Все у него расплывчато, нет точности, нет математичности. Математичности нет, нет! Ха, ха, ха!
       Антон Павлович несколько раз растерянно оглядывался на меня. Вдруг он спросил меня:
       - Вы курите? - В.У. на миг замолчала, удивленно моргая. Я тоже удивилась.
       - Нет...
       - Мне показалось, что у вас папироса.
       - У меня ничего нет, - и я показала ему руки.
       - Вам не надо курить.
       Я предложила ему закусить. Он отказался.
       В.У. опять закричала, подскакивая на своем стуле и сотрясая воздух. И от этого крика было душно, трудно было дышать. Я боялась, что мне опять будет дурно, потому что чувствовала сильную слабость и легкое головокружение.
       Антон Павлович защищался слабо, нехотя, говорил односложно. Он сидел над своим стаканом чая, опустив глаза.
       Но вдруг Ш. встал и сказал жене:
       - Вера, нам пора домой.
       - Домой? - вскрикнула она. - Но, Петя, когда я дождусь еще случая высказать то, что Чехов должен выслушать? Должен же он понять свой долг как писатель...
       Она опять забарабанила, но меня утешало то, что ее муж стоял, а не садился вновь. Он настаивал, что пора ехать, и я, конечно, не возражала. Но я боялась, что он не сладит с расходившейся женой и предоставит ей возможность исполнить свой долг и наставить Чехова на путь истинный. Но, к счастью, он сладил. Она в последний раз ринулась на Чехова, стала жать и трясти его руки и кричать ему в уши, что он большой, большой талант и что она верит в него и ждет от него многого. Наконец крик перешел в переднюю, потом на лестницу, и взрыв хохота потряс все этажи. Дверь хлопнула, и мы с Антоном Павловичем в изнеможении перешли в кабинет.
       - Вы устали, - сказал Антон Павлович. - Я уйду, вас утомили гости.
       Что со мной делалось? Я едва могла говорить.
       - Прошу вас, останьтесь.
       - Кстати... не можете ли вы дать мне то, что обещали. Газеты с вашими рассказами и рукопись.
       Я все собрала заранее и передала ему пакет.
       - Почему вы не хотите, чтобы я обратился с рукописью к Гольцеву, в "Русскую мысль"?
       - Потому что ее примут не за ее достоинство, а по вашей протекции.
       - Но ведь я-то отдам ее по достоинству. Вы не верите мне?
       - Не то что не верю, Антон Павлович, а я вашей оценки часто совсем не понимаю. "Рассказ хорош, даже очень хорош, но то, что есть Дуня (героиня моего рассказа), должно быть мужчиной. Сделайте ее офицером, что ли. А героя (у меня герой был студент, и он любил Дуню), героя - чиновником департамента окладных сборов". Видите, я даже выучила наизусть вашу рецензию. Но какой же роман между офицером и чиновником департамента окладных сборов? А если романа вовсе не нужно, то что же хорошо и даже очень хорошо в моем рассказе?
       - Ну, и оставили бы все, как было. Правда, хорошо. Ведь я писал вам, что по языку вы мастер и что я платил бы вам, будь я редактором, не меньше двухсот за лист. А вы идете не туда, куда я вас посылаю, а бог знает куда. Зачем вы попали в "Сын отечества"? С.Н.Кривенко - милейший человек, но не в этом суть. Вы знаете, как прозвали его газету? Очень метко. Труп честного покойника. И вы не оживите этот труп. К чему вы пошли туда?
       - Это что, - вяло сказала я. - Вы не знаете, куда я еще ходила! К Буренину.
       Чехов так и подскочил. Даже фалды его сюртука взлетели.
       - Какой идиот послал вас к этому негодяю? - не повышая голоса, но грозно спросил он и так нахмурился, что я удивилась.
       - Да, ходила, - подтвердила я. - Он сказал мне, что если я сама буду приносить ему свои рассказы... Понимаете? Ему и сама... - то он будет их печатать.
       Сказала и раскаялась. Совсем лишнее! глупо! Ведь это мне просто понравилось, что Антон Павлович сердится, и я постаралась еще усилить впечатление. Это называется кокетством.
       - Ну, конечно, я ушла со своей рукописью и никогда больше носа туда не покажу, - прибавила я.
       - Умоляю вас, верьте мне немножко. Следуйте моим советам и не подвергайтесь опасности попасть в неловкое положение. Хороших людей гораздо больше, чем дурных. Хотелось бы уберечь вас от дурных.
       Он успокоился, а я пошла в столовую за вином. Да и закусить бы надо. Но... какие жалкие остатки оставили Ш.! Я собрала, что могла, и отнесла на Мишин письменный стол. Свою пачку с рукописями я отложила на круглый столик у окна.
       - Я не хочу этого, - сказал Чехов, и мне показалось, что он сказал это брезгливо. Взял бутылку с вином, отставил ее и налил себе пива. Мне было и стыдно и больно. Приняла гостя, нечего сказать.
       - Вам надо лечь спать, - сказал Чехов, - вас утомили гости. Вы сегодня не такая, как раньше. Вид у вас равнодушный и ленивый, и вы рады будете, когда я уйду. Да, раньше... помните ли вы наши первые встречи? Да и знаете ли вы?.. Знаете, что я был серьезно увлечен вами? Это было серьезно. Я любил вас. Мне казалось, что нет другой женщины на свете, которую я мог бы так любить. Вы были красивы и трогательны, и в вашей молодости было столько свежести и яркой прелести. Я вас любил и думал только о вас. И когда я увидел вас после долгой разлуки, мне казалось, что вы еще похорошели и что вы другая, новая, что опять вас надо узнавать и любить еще больше, по-новому. И что еще тяжелее расстаться...
       Он сидел на диване, откинувшись головой на спинку; я - против него на кресле. Наши колени почти соприкасались. Говорил он тихо, точно гудел своим чудесным басом, а лицо у него было строгое, глаза смотрели холодно и требовательно.
       - Знали вы это?
       У меня было такое чувство, точно он сердится, упрекает меня за то, что я обманула его; изменилась, подурнела, стала вялая, равнодушная и теперь не интересна, не гостеприимна и, сверх того, устала и хочу спать.
       "Кошмар", - промелькнуло у меня в голове.
       - Я вас любил, - продолжал Чехов уже совсем гневно и наклонился ко мне, сердито глядя мне в лицо. - Но я знал, что вы не такая, как многие женщины, которых и я бросал и которые меня бросали; что вас любить можно только чисто и свято на всю жизнь. И вы были для меня святыней. Я боялся коснуться вас, чтобы не оскорбить. Знали ли вы это?
       Он взял мою руку и сейчас же оставил ее, как мне казалось, с отвращением.
       - О, какая холодная рука!
       И сейчас же он встал и посмотрел на часы.
       - Половина второго. Я успею еще поужинать и поговорить с Сувориным, а вы ложитесь скорей спать. Скорей.
       Он что-то искал глазами на столе, на диване.
       - Я, кажется, обещал еще завтра повидаться с вами, но я не успею. Я завтра уезжаю в Москву. Значит, не увидимся.
       Он опять внимательно оглянулся, пошел к столику у окна и взял пакет с рукописями. Я же сидела как мертвая, не шевелясь.
       В ушах у меня шумело, в голове вихрем неслись мысли, но ни одной я не могла остановить, схватить, понять. Сказать я тоже ничего не могла. Что делалось в моей голове? Как это было мучительно! Мысли это неслись или облака несло ветром? Каждую минуту я могла упасть в обморок. Мысли... Облака... - "А Антон Павлович уходит".
       Я с трудом встала и пошла его провожать.
       - Так не увидимся, - повторил он. Я молчала и только вяло пожала его руку.
       Мы жили на четвертом этаже. Вся лестница была ярко освещена. Я стояла на площадке и смотрела, как он бежит вниз. На первом повороте я его окликнула:
       - Антон Павлович!
       Он остановился и поднял голову. Подождал и опять побежал.
       Я ничего не сказала.

0

262

https://upload.wikimedia.org/wikipedia/commons/thumb/9/91/Avilova.jpg/399px-Avilova.jpg
Авилова Лидия Алексеевна

Л. А. Авилова

А. П. Чехов в моей жизни

       А.П.Чехов в воспоминаниях современников
       Издательство "Художественной литературы", Москва, 1960

    VII
       
       Когда Антон Павлович ушел, я закуталась в платок и стала ходить по комнатам. Ходила и тихо стонала. Было не то что больно, а невыносимо тревожно, тесно в груди. Перед глазами все стояло лицо Антона Павловича, строгое, с холодными, требовательными глазами. Представлялись и жалкие остатки ужина на блюдах... Невольно я отмахивалась рукой: фу! Кошмар!
       Очень устала ходить и немного пришла в себя. В голове облака начали проясняться, исчезать.
       "Я вас любил..." - вдруг ясно прозвучало в ушах.
       Я пришла в темный кабинет и села на прежнее место.
       "Знали вы это?"
       Закрыв глаза, я сидела, откинувшись на спинку кресла.
       "Я любил вас. Мне казалось, что нет другой женщины на свете, которую я мог бы так любить..."
       Я закрыла лицо руками и дрожала.
       "...еще тяжелее расстаться... Еще тяжелее..."
       И тогда я заплакала.
       "А теперь? - думала я, - кончено? Расстались? Завтра уедет в Москву. Я - не такая, как была: неинтересная, вялая, сонная, негостеприимная. Подурнела, постарела... Любил... И за это теперь ненавидит. И глаза ненавидящие... Кончено, все кончено! и свидания, и дружба, и переписка. Расстались, а ему не тяжело".
       И вдруг я вспомнила: а мои рукописи-то он взял! Долго искал, нашел и взял. Значит, вернет, может быть напишет что-нибудь? Еще, значит, не все кончено... Не совсем все, можно еще ждать чего-то? Читать будет мое. Конечно, из великодушия, по доброте своей, но со скукой, с досадой, может быть с отвращением. Ах, лучше бы не читал!
       Я плакала навзрыд, вытирая мокрое лицо мокрым платком.
       - Нет, я не знала! - повторяла я про себя, отвечая на его вопрос: знали ли вы? - Нет, я не знала! Я была бы счастлива, если бы знала, а я не была счастлива, никогда, никогда!
       "Вас любить можно только чисто и свято на всю жизнь. Я боялся коснуться вас, чтобы не оскорбить".
       Он это сказал. И еще: "Вы были для меня святыней..."
       Я встала и зажгла свечу.
       - Не забыть бы ни одного слова! записать. Я сейчас плохо понимаю, но я еще слышу его голос. Припомнить все! Потом пойму. - Я записывала и, если только представляла слова не в том порядке, сейчас слышала это. Вызывала голос и восстанавливала точно. Он говорил много, я записала мало, только то, что звучало в ушах его голосом.
       Почему-то меня эта запись немного успокоила. Я начала рассуждать.
       Да когда же это я успела постареть, подурнеть и т.д.? Ведь только вчера (неужели вчера?) мы болтали и хохотали, и оба чувствовали ту близость, которая возникла между нами с самой первой встречи.
       И вчера он хотел видеться все дни, которые он пробудет в Петербурге.
       И зачем было ему говорить о своей былой любви?
       А если он страдал весь вечер, как и я? Я обещала, что мы будем одни, и вдруг напустила на него эту Ш., которая истерзала его.
       А если... если он не решился сказать "люблю" и сказал "любил" и ждал моего ответа, а я сидела как мертвая и не сказала ни одного слова? Если эти ненавидящие глаза и гневное лицо были выражением страдания? Если мы оба не поняли друг друга и я думала, что Антон Павлович "бросил" меня, а он думал, что я молчу, потому что равнодушна, хочу спать и мне надоели гости?
       Я переходила от одного предположения к другому, но когда я останавливалась на мысли, что я оттолкнула Антона Павловича, мне было еще тяжелее, чем когда я думала, что я надоела ему. И неразрешим был вопрос: хотел ли Антон Павлович сблизиться, или хотел он отделаться от меня.
       Уж очень невероятна, невозможна для меня была мысль, что он не только любил, но и любит меня до сих пор.
       Запуталась я и замучилась ужасно.
       А на другой день я получила с посыльным пакет с книгой и моими рукописями и письмо. Книга была только что вышедший сборник его рассказов с сухой надписью: "Л.А.Авиловой от автора". Письмо следующее:
       
       "15 февраля 1895 года. СПБ.
       Несмотря даже на то, что в соседней комнате пели Маркони и Баттистини, оба Ваши рассказа я прочел с большим вниманием. "Власть" милый рассказ, но будет лучше, если Вы изобразите не земского начальника, а просто помещика. Что же касается "Ко дню ангела", то это не рассказ, а вещь, и притом громоздкая вещь. Вы нагромоздили целую гору подробностей, и эта гора заслонила солнце. Надо сделать или большую повесть, этак листа в четыре, или же маленький рассказ, начав с того момента, когда барина несут в дом.
       Резюме: Вы талантливый человек, но Вы отяжелели, или, выражаясь вульгарно, отсырели и принадлежите уже к разряду сырых литераторов. Язык у Вас изысканный, как у стариков. Для чего это Вам понадобилось ощупывать палкой прочность поверхности снега? И зачем прочность, точно дело идет о сюртуке или мебели (нужно плотность, а не прочность). И поверхность снега тоже неловкое выражение. Затем встречаются и такие штуки: "Никифор отделился от столба ворот" или "отделился от стены".
       Пишите роман. Пишите роман целый год, потом полгода сокращайте его, а потом печатайте. Вы мало отделываете, писательница же должна не писать, а вышивать по бумаге, чтоб труд был кропотливым, медлительным. Простите за сии наставления. Иногда приходит желание напустить на себя важность и прочесть нотацию. Сегодня я остался, или, вернее, был оставлен, завтра непременно уезжаю.
       Желаю Вам всего хорошего. Искренне прданный

    Чехов".
       
       Разбранил меня Антон Павлович: "отяжелела, отсырела". Сердится. А я уже успела о многом размыслить и хотя не пришла ни к чему определенному, но, казалось мне, стала рассуждать логично. Очень мне не по душе была эта логика, очень не хотелось ей подчиняться, но должен же был разум взять верх над чувством? Из-за этого чувства сколько уж я наделала глупостей! Пригласила Антона Павловича, когда Миши не было дома. Что он мог подумать? Соблазняла его тем, что мы будем одни. Что он мог заключить?
       Все это я делала без дурного умысла и воображала, что и Антон Павлович не видит в этом ничего предосудительного. А теперь я вспоминала слова Миши: "Удивительно, до чего ты наивна! Прямо до глупости. Все мужчины более или менее свиньи, и надо с этим считаться. Не клади плохо, не вводи вора в грех. У тебя же какая-то мания доверия. Сколько раз я тебе говорил: не суди по себе. Ты урод. У тебя темперамента ни на грош, а воображения - сверх головы. Ты не знаешь людей, а воображаешь их, считаешь их такими, какими тебе захочется их видеть, ну и садишься в лужу".
       Я поняла, что села в лужу.
       Оставалось только повиниться Мише, лишний раз услыхать от него горькую правду, а затем... затем предать все забвению и опять жить без праздничного, яркого солнца, без этого тайного счастья, уже привычного, уже необходимого.
       Но "у женщины логики нет", - всегда говорил Миша. И опять он оказывался прав (я всегда огорчалась, когда он оказывался прав).
       Я не знаю, как это случилось, но вдруг все мои рассуждения смело, как вихрем. И этот вихрь была моя вера, моя любовь, мое горе.
       "Я вас любил и думал только о вас..."
       И я решила. Он уехал потому, что я оттолкнула его. Да, конечно, я оттолкнула! Я причинила ему боль. И он не знает, в каком я была состоянии... и какое это было ужасное недоразумение... и как мне тяжело.
       Промучившись еще дня два, я приняла решение. В ювелирном магазине я заказала брелок в форме книги. На одной стороне я написала: "Повести и рассказы. Соч. Ан.Чехова", а с другой - "Стран. 267, стр. 6 и 7".
       Если найти эти строки в книге, то можно было прочесть: "Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее".
       Когда брелок был готов, я вырезала в футляре напечатанный адрес магазина, запаковала и послала в Москву брату. А его просила отнести и отдать в редакцию "Русской мысли".
       Брат передал футляр Гольцеву для передачи Антону Павловичу.
       Я сделала все это с тоски и отчаяния, перемахнула, лишь бы Антон Павлович не чувствовал себя отвергнутым и лишь бы не потерять его совсем. Адрес же вырезала, чтобы не было явного признания, чтобы все-таки оставалось сомнение для него, а для меня возможность отступления. Не могла же я отдать ему свою жизнь! Разве что сразу четыре жизни: мою и детей. Но разве Миша отдал бы их мне? И разве Антон Павлович мог их взять?
     

    VIII
       
       Не могло быть сомнения, что Антон Павлович получил мой подарок. Я ожидала последствий и тревожилась и волновалась. То мне казалось, что он приедет, то я ждала от него письма и вперед сочиняла содержание. Иногда это была холодная отповедь, на которую я тотчас же отвечала возможно язвительнее, то несколько небрежных строк, милостыня, как бы разрешение продолжать знакомство и переписку.
       Но время шло, и не было ни Чехова, ни письма, не было ровно ничего.
       Как мне надоело разбираться в моих мыслях! Повторять про себя все сказанные Чеховым слова, которые я уж выучила наизусть и которые всегда ярко вызывали в памяти лицо и голос Антона Павловича.
       Одно для меня было ясно: ничего не могло быть понятнее, естественнее и даже неизбежнее, чем то, что я полюбила Чехова. Я не могла не восхищаться не только его талантом, но и им самим, всем, что он говорил, его мыслями, его взглядами.
       Правда, говорил он мало, но и этими короткими фразами точно освещал жизнь всей своей большой, сложной, благородной личностью.
       Для меня его взгляд был не то что законом, которому нужно подчиниться, а откровением, которое нельзя не схватить с жадностью и нельзя откинуть, забыть. Мне часто приходилось слышать беседы "умных" людей и испытывать досаду, неприязнь, даже возмущение.
       Выражая это возмущение, я чувствовала, что не умею обосновать его, но и преодолеть не могла. Когда говорил Антон Павлович, хотелось смеяться от счастья. Он как-то открывал в душе человека лучшее, и человек изумленно радовался, что обладает такими сокровищами, о которых и не подозревал. Я по крайней мере всегда испытывала это чувство. Вот почему было естественно и неизбежно, что я любила Антона Павловича. Но почему бы он мог любить меня? Только потому, что я была молода и приблизительно красива? Но сколько женщин были моложе и красивее! Правда, он любил мои письма, находил меня талантливой, иногда соглашался с моим мнением. Как-то он сказал мне: "У вас врожденная, не прописная нравственность. Это много". Сказал он это по следующему поводу: завязался общий разговор о том, справедливо ли, что ошибка в выборе мужа или жены должна испортить всю жизнь? Одни говорили, что справедливость тут ни при чем и что раз церковь благословила союз, то он должен быть крепок и нерушим. Другие горячо протестовали, приводя всякие доводы. Чехов молчал - и вдруг тихо спросил: "А ваше мнение?" Я сказала: "Надо знать, стоит ли". - "Не понимаю. Как стоит ли?" - "Стоит ли новое чувство тех жертв... Ведь непременно должны быть жертвы. Прежде всего - дети. Надо думать о жертвах, а не о себе. К себе не надо жалости. Тогда ясно: стоит или не стоит".
       Позже, гораздо позже, я вспомнила этот разговор и могла предположить, что он имел большое значение. Тогда Антон Павлович и сказал мне:
       - У вас не прописная нравственность... Это много.
       Но разве этого было достаточно, чтобы он мог любить? Он!
       Не могло быть сомнения, что Антон Павлович получил брелок, но не отозвался ничем, даже переписка наша прекратилась. Надо было жить без него.
       И я жила. По-видимому, жила даже веселее прежнего.
       Старший сын сестры Нади женился. Сергей Николаевич перестроил и отделал для молодых второй этаж своего дома, и как только они поселились там, так принялись веселиться. К моему удивлению, Миша не только никогда не отказывался от их приглашений, но тоже веселился от души и стал гораздо оживленнее и общительнее. Своих старых, необычайно скучных знакомых он почти забросил, и у нас образовался новый круг, в котором гораздо легче дышалось. Собирались часто и много танцевали, флиртовали и всячески забавлялись. Случалось, что расходились раньше обычного только из-за того, что слишком уставали от хохота. У меня тоже был флирт, и такого милого и забавного поклонника у меня еще никогда не бывало. Он был молод, красив, элегантен и до того заразительно весел, что мог расшевелить мертвого. При каждом удобном случае он признавался мне в любви и всегда очень забавно: провожая меня на извозчике домой, целовал воротник моей шубы, совал мои ноги в свою высокую бобровую шапку, чтобы я не озябла... Один раз он сказал, что ему тяжело от сознания, что Миша может на него сердиться, если подозревает, как он увлечен. Он признался, что очень любит и уважает Мишу и не хотел бы предательски поступить относительно его. Поэтому он думает, что лучше всего не скрывать, как он относится ко мне. Пусть он знает! Пусть решит, достоин ли он его дружбы.
       Я передала, смеясь, этот разговор мужу, а он тоже весело рассмеялся...
       - Дурак твой Кока, - сказал он, - если воображает, что он опасен мне. Скажи ему при случае, что я его тоже очень люблю и разрешаю ему ухаживать за тобой сколько его душе угодно.
       Я запротестовала:
       - Напрасно! Он мне тоже очень нравится. И я не понимаю, почему ты как будто не замечаешь этого. Почему, когда ездили на тройках, он с твоего согласия ехал со мной на лихаче? Почему мы постоянно вместе?..
       Миша еще больше развеселился.
       - Но ведь тебе весело с ним? Ну и прекрасно.
       И, лукаво прищурившись, он прибавил:
       - А разве не забавно, что он и не воображает, какого дурака разыгрывает. Думает, что он опасен. Ха! Ха! А я вот посмотрю, какая у него будет рожа, когда он раскусит, на кого он попал.
       Я невольно вспомнила бурные сцены ревности из-за Антона Павловича, и мне стало обидно и досадно.
       А Миша точно угадал мои мысли.
       - А! Это дело другое! - вскрикнул он, и его веселое настроение сразу пропало. - Ты подумала о Чехове? О, это дело другое!
       А мне казалось, что я с каждым днем все меньше и меньше думаю об Антоне Павловиче. Он отвернулся от меня, ну и я стала равнодушной. Я, несомненно, выздоравливала. Разве я тосковала? Разве я предпринимала хотя что-нибудь, чтобы опять сблизиться с ним? Разве, наконец, мне не было искренне весело в новой компании, в обществе этого "дурака" Коки?
       И только иногда, изредка, вернувшись из какой-нибудь поездки за город или с вечера с танцами, удостоверившись, что Миша заснул, я садилась к столу и писала Антону Павловичу письмо.
       Я писала и плакала. Плакала так, что потом ложилась изнеможенная, разбитая.
       Писем этих я никогда не отсылала, да и в то время, как писала, знала, что не пошлю.
       Знала, что и от него не получу больше никогда ничего. Мой брелок (если он догадался, что он от меня), возможно, раздосадовал его. Разве не мог он принять этот подарочек как неуместную шутку? Когда, возвращаясь от Лейкиных, я передала ему тему своего будущего рассказа и старалась внушить ему, как интересно быть любимым неизвестным*, он решительно ответил:
       ______________
       * Тогда Куприн еще не написал "Гранатовый браслет" (Прим. Л.А.Авиловой.)
       
       - Не интересно, матушка!
       Не вспомнился ли ему этот разговор? Не представилось ли ему, что я так неискусно решила заинтриговать его?
       "И пусть будет так! - думала я. - Пусть будет так!"
     

    IX
       
       Опять была масленица. Я сидела вечером в кабинете Миши и читала. Брат, приехавший из Москвы, играл в гостиной на рояли, муж за письменным столом что-то писал. Вдруг крышка рояля хлопнула, и брат Алеша быстро вошел к нам.
       - Не могу я больше в этой адской скучище мучиться! - крикнул он. - Неужели я за этим приехал в Петербург? Едемте куда-нибудь!
       Миша посмотрел на часы.
       - Куда теперь ночью ехать? Ты с ума сошел.
       - Двенадцати еще нет. Какая же ночь? Ну, двигайтесь!
       Он схватил меня за руку и стал тащить.
       - Но куда ехать? - слабо протестовала я.
       Алеша взял газету.
       - Маскарад сегодня в театре Суворина. Прекрасно!
       - А костюмы? Или домино?
       - Пустяки! Найдем. Только живее!
       Он стащил меня с кресла и бегом проводил в опальную.
       - Одевайся! и я...
       Миша наотрез отказался ехать.
       Когда мы одевались в передней, он кричал нам:
       - Сумасшедшие! Шлендры!
       - Молчи, департаментская крыса! - отвечал Алеша.
       Мы взяли извозчика и поехали на Владимирскую. Там был маленький костюмерный магазин, но, увы! Он был уже заперт.
       - Ничего не значит, - сказал Алеша и стал стучать в дверь.
       - Перестань! - кричала я ему с извозчика. - Что ты делаешь! Ну, скандал: городовой идет.
       - И прекрасно! - нисколько не смутился брат.
       Когда городовой подошел, Алеша тихо сказал ему что-то и, мне показалось, пожал ему руку, и тогда тот сейчас же постучал сам, и, несмотря на то, что стучал он гораздо тише, дверь немедленно отворилась, и на пороге показалась хозяйка в нижней юбке и ночной кофте. Городовой сказал ей несколько слов, откозырял Алеше и даже помог мне выйти из саней.
       Мы выбирали костюмы при свете одной свечи. Но и выбрать было не из чего: все было разобрано. Мне удалось только найти черное домино. По моему росту оно было немного коротко, но пришлось удовольствоваться и этим.
       Через несколько минут мы подъезжали к театру.
       - Ты не бросай меня одну, - просила я брата, - мне будет жутко.
       Зал театра показался мне каким-то кошмаром. Он был битком набит, двигаться можно было только в одном направлении, вместе с толпой. Я нащупала в своей сумке пару орехов (остались после игры в лото с детьми) и сунула их в рот, чтобы не забыться и не заговорить своим голосом, если встречу знакомых.
       - Не подавись! - предупредил брат и вдруг чуть не вскрикнул: - Смотри направо...
       Направо стоял Чехов и, прищурившись, смотрел куда-то поверх голов вдаль.
       - Теперь, конечно, я свободен? - сказал Алеша и сейчас же исчез.
       Я подошла к Антону Павловичу.
       - Как я рада тебя видеть! - сказала я.
       - Ты не знаешь меня, маска, - ответил он и пристально оглядел меня.
       От волнения и неожиданности я дрожала, может быть он заметил это? Ни слова не говоря, он взял мою руку, продел под свою и повел меня по кругу. Он молчал, и я тоже молчала. Мимо нас проскользнул Владимир Иванович Немирович-Данченко.
       - Э-ге-ге! - сказал он Чехову. - Уже подцепил!
       Чехов нагнулся ко мне и тихо сказал:
       - Если тебя окликнут, не оборачивайся, не выдавай себя.
       - Меня здесь никто не знает, - пропищала я.
       Немирович как-то ухитрялся кружить вокруг нас и все повторял свое: "Э-ге-ге!"
       - Неужели он узнал тебя? - беспокоился Чехов. - Не оборачивайся! Хочешь пить? Пойдем в ложу, выпьем по стакану шампанского.
       Мы с трудом выбрались из толпы, поднялись по лестнице к ложам и оказались в пустом коридоре.
       - Вот, как хорошо! - сказал Чехов. - Я боялся, что Немирович назовет тебя по имени и ты как-нибудь выдашь себя.
       - А ты знаешь, кто я? Кто же? Скажи!
       Я вырвала у него свою руку и остановилась. Он улыбнулся.
       - Знаешь, скоро пойдет моя пьеса, - не отвечая на вопрос, сообщил он.
       - Знаю. "Чайка".
       - "Чайка". Ты будешь на первом представлении?
       - Буду. Непременно.
       - Будь очень внимательна. Я тебе отвечу со сцены. Но только будь внимательна. Не забудь.
       Он опять взял мою руку и прижал к себе.
       - На что ты мне ответишь?
       - На многое. Но следи и запомни.
       Мы вошли в пустую аванложу. На столе стояли бутылки и бокалы.
       - Это ложа Суворина. Сядем. Чокнемся.
       Он стал наливать шампанское.
       - Не понимаю! - сказала я. - Ты смеешься? Как ты можешь сказать мне что-нибудь со сцены? Как я пойму, что именно эти слова относятся ко мне? Да ведь ты и не знаешь, кто я?
       - Ты поймешь... Сядь, пей пожалуйста.
       - Жарко!
       Я подошла к зеркалу.
       - Хочешь попудриться? Я отвернусь: сними маску. - И он сел ко мне спиной. Я следила за ним в зеркало: он не шевельнулся, а я маску не сняла.
       Потом мы сидели рядом и пили.
       - Тебе нравится название: "Чайка"?
       - Очень.
       - Чайка... Крик у нее тоскливый. Когда она кричит, хочется думать о печальном.
       - А почему ты сегодня печальный? - спросила я. - Все глядишь вверх, будто тебе ни до кого дела нет, даже глядеть на людей скучно. - Он улыбнулся.
       - Ты не угадала, маска, - сегодня мне не скучно.
       Я опять вернулась к "Чайке".
       - Ну, как можно сказать что-нибудь со сцены? Если бы еще ты знал, кто я, то я бы подумала, что ты вывел меня в своей пьесе...
       - Нет, нет!
       - Ну, не понимаю и не пойму! Тем более что ответишь ты не мне, вероятно, а той, за кого ты меня принимаешь.
       - Пойдем вниз, - предложил Антон Павлович. - Неприятно, если сюда придут.
       Мы вернулись в зал, сперва ходили, а потом сели в уголке.
       - Расскажи мне что-нибудь, - попросил Чехов. - Расскажи про себя. Расскажи свой роман.
       - Какой роман? Это ты пишешь романы, а не я.
       - Не написанный, а пережитый. Ведь любила ты кого-нибудь?
       - Не знаю.
       Двигалась мимо нас, шуршала и шумела толпа. Не обычная, нарядная толпа, а какая-то сказочная или кошмарная. Вместо женских лиц - черные или цветные маски с узкими прорезами для глаз. То здесь, то там высовывались звериные морды из-под поднятых капюшонов мужских домино, ярко блестели пластроны фрачных сорочек. И над всем этим гремел непрерывно оркестр пьянящими вальсами, страстными ариями. Голова у меня слегка кружилась, нервы были напряжены, сердце то замирало, то билось усиленно. Вероятно, выпитое шампанское не прошло даром. Я прислонилась плечом к плечу Антона Павловича и близко глядела ему в лицо.
       - Я тебя любила, - сказала я ему. - Тебя, тебя...
       - Ты интригуешь, маска, - сказал он. - И ты противоречишь себе: ты только что сказала "не знаю".
       - Нет, это не противоречие. Может быть, это была и не любовь, но, кажется, не было ни одного часа, когда я не думала бы о тебе. А когда я видела тебя, я не могла наглядеться. Это было такое счастье, что его трудно было выносить. Ты не веришь мне? Дорогой мой! ненаглядный!
       Он откинул прядку волос со лба и поднял глаза к потолку.
       - Ты мне не веришь? Ответь мне.
       - Я не знаю тебя, маска.
       - Если не знаешь, то все-таки принимаешь меня за кого-то. Ты сказал, что ответишь мне со сцены.
       - Сказал на всякий случай. Если ты не та, кому я хотел сказать, это значения не имеет. Тогда ты не поймешь.
       - А кому ты хотел сказать?
       Он улыбнулся:
       - Тебе!
       - Так что же ты говоришь, что ты меня не знаешь?!
       - Знаю, что ты артистка и что ты сейчас очень хорошо играешь.
       - И эта артистка должна быть очень, очень внимательна и следить?
       - Ты!
       Он опять улыбнулся и наклонил голову ко мне.
       - Ты будь внимательна и следи. Но ты не кончила рассказывать свой роман. Я слушаю.
       - Роман скучный, а конец печальный, Антон.
       - Конец печальный?
       - Я же тебе сказала, что не знаю, любила ли я действительно. Разве это значит любить, если только борешься, гонишь эту любовь, прислушиваешься к себе с постоянной надеждой: кажется, я уже меньше люблю кажется, я выздоравливаю, кажется, я наконец победила. Разве это любовь?
       - Не было бы любви, не было бы и борьбы, - быстро сказал он.
       - А! Значит, ты мне веришь!
       - Я не знаю тебя, маска.
       Он взял меня под руку и встал.
       - Тут много любопытных глаз. Ты не хочешь еще вина? Я хочу.
       Мы опять поднялись в ложу, после того как Чехов удостоверился, что она пуста.
       На столе стояли две почти полные бутылки. Мы опять уселись и теперь стали весело и бессвязно болтать. Он настаивал, что я артистка, что он знает меня в драматических ролях. Я стала дразнить его Яворской.
       - Ты еще влюблен в нее, несчастный?
       - Неужели ты думаешь, я тебе отвечу?
       - А почему нет?
       - Да только потому, что ты сама Яворская.
       - Ты в этом уверен?
       - Убежден.
       - Давно бы сказал. Я бы сняла здесь маску.
       - Сними.
       - Нет, поздно, домой пора.
       Мы выглянули в зал. Публика очень заметно поредела. Я увидела Алешу, который щурился во все стороны. Очевидно, искал меня. Мы, смеясь, быстро спустились и около лестницы столкнулись с Сувориным и Кў.
       - Антон Павлович! - закричал он. - Мы все вас искали, искали...
       Я быстро пожала руку Антону Павловичу и бросилась к Алеше.
       - Ты довольна? - спросил он.
       - Довольна и немножко пьяна. А ты доволен?
       - Доволен, но совершенно трезв.
       И дорогой, и дома в постели я думала:
       "Я - Яворская? Он ответит со сцены Яворской?"

    X
       
       Мы с Мишей обыкновенно бывали на всех премьерах драматических представлений, и я думала, что и на этот раз мы пойдем вместе. Но Миша передал мне только один билет.
       - Вот тебе, чехистка! С трудом достал, и то не в партере, а в амфитеатре.
       - А ты?
       - У меня заседание. И, по правде сказать, не велика потеря...
       Я отправилась одна и тоже, по правде сказать, была этому рада. Про то, что я жду ответа со сцены, я, конечно, никому не сказала, даже Алеше, но скрыть своего волнения я не могла. Давно ждала я этого дня и все время думала то одно, то другое. Узнал меня Антон Павлович или не узнал и принял за другую? Он сказал, что "убежден", что я Яворская. Я решила, что этого не может быть. Это он пошутил. Ни в фигуре, ни в манерах у меня с Яворской сходства не было ни малейшего. Но мало ли у него могло быть других знакомых женщин!
       Между прочим, я вспомнила: в тот вечер я второй раз в жизни была в маскараде. В первый раз я была с Мишей и с целой компанией знакомых. Я старалась интриговать, но ко мне привязывались незнакомые и приглашали ужинать, кататься на тройке. Я путалась и обращалась в бегство. Было не весело, а противно, и ни за что я не пошла бы с кем-нибудь под руку и не приняла бы предложения выпить вина. С Чеховым я сейчас же согласилась подняться в пустую ложу, и почему-то меня даже не удивило, что он весь вечер вел себя так, как будто мы были не в маскараде, а в гостях у общих знакомых. Почему-то он даже оберегал меня от "любопытных" глаз и боялся, что я себя выдам. А я отнеслась к этому так, будто иначе и быть не могло. Раз я была с Чеховым, то все это было вполне естественным, кто бы я ни была. За это ручалось его уважение к женщине, за это ручалось его личное достоинство, его благородство. Нет, Чехов не был более или менее свинья.
       Но кому же хотел он ответить со сцены?
       - Тебе! - сказал он.
       И когда я его спросила, артистка ли должна следить внимательно, он ответил:
       - Ты!
       И вот почему-то во мне росла уверенность, что это "ты" - это я. Весь день я была в большом возбуждении.
       Театр был переполнен. Очень много знакомых лиц. Мое место было в амфитеатре с правого края, около двери, и на такой высоте, что я могла подавать руку, здороваться со знакомыми и слышать все разговоры проходящих и стоявших у дверей. Мне казалось, что все, как и я, возбуждены, заинтересованы.
       Началось первое действие.
       Очень трудно описать то чувство, с которым я смотрела и слушала. Пьеса для меня как-то пропадала. Я ловила каждое слово, кто бы из действующих лиц его ни говорил, я была напряженно внимательна, но пьеса для меня пропадала и не оставляла никакого впечатления. Когда Нина Заречная стала говорить свой монолог: "Люди, львы, орлы...", я услышала в партере какой-то странный гул и точно проснулась. Что это происходило? Показалось мне, что это пронесся по рядам сдержанный смех, или это был не смех, а ропот, возмущение? Во всяком случае, это было что-то неприятное, враждебное. Но этого не может быть! Чехов так популярен, так любим!
       Занавес опустился, и вдруг в зале поднялось что-то невообразимое: хлопки заглушались свистом, и чем больше хлопали, тем яростнее свистели. И тогда ясно стал слышен и смех. Мало того, что смеялись, - хохотали. Публика стала выходить в коридоры или в фойе, и я слышала, как некоторые возмущались, другие злобно негодовали:
       "Символистика"... "Писал бы свои мелкие рассказы"... "За кого он нас принимает?"... "Зазнался, распустился"...
       Остановился передо мной Ясинский, весь взъерошенный, задыхающийся.
       - Как вам понравилось? Ведь это черт знает что! Ведь это позор, безобразие...
       Его кто-то отвел.
       Многие проходили с тонкой улыбкой на губах, другие разводили руками или качали головой. Всюду слышалось: Чехов... Чехов...
       Если бы я даже хотела встать, я бы не могла. Но я и не хотела. В зале стало тихо, все злобствующее, язвительное, злорадно захлебывающееся - все ушло разливать свою желчь на просторе, собираясь в кружки, стараясь перекричать друг друга. Литературно-журналистская братия! Та, которая кланялась ему низко, подобострастно льстила. Им ли было не радоваться, когда неожиданно явился случай лягнуть его побольнее. Слишком быстро и высоко он поднялся, и теперь они тянули его вниз, воображая, что его гордая голова уже никогда больше не поднимется над ними.
       Когда антракт кончился и зал стал наполняться, я увидала в одной из лож налево Суворина. Я думала, что может появиться и Чехов, но его не было.
       И опять упорно, но уже безнадежно, я стала внимательно следить за словами пьесы. Вспомнилось: Антон Павлович писал ее летом в маленьком флигельке Мелихова. Весь флигелек тонул в зелени. Из дома к нему порой доносились звуки рояля и пения. Ему было хорошо, когда он писал. Он сам рассказал мне об этом. Вспомнилось так, точно на один миг я увидела и флигелек, и Антона Павловича над рукописью со свесившейся прядкой волос на лбу. Далеко тогда был Петербург с Александринкой, далеко был день первого представления, а теперь далеко Мелихово с его покоем и тишиной, и вместо флигелька - переполненный зрительный зал и лица друзей, внезапно обратившиеся в звериные хари.
       Пьеса с треском проваливалась. Что же должен был теперь переживать Антон Павлович? Кто был с ним, чтобы он чувствовал рядом друга? Кто мог облегчить его состояние? Как я завидовала бы этому человеку, если бы знала его!
       А про ответ со сцены Антон Павлович, очевидно, пошутил. Сказал на всякий случай неизвестно кому.
       Но вот... вышла Нина, чтобы проститься с Тригориным. Она протянула ему медальон и объяснила: "Я приказала вырезать ваши инициалы, а с этой стороны название вашей книги".
       "Какой прелестный подарок!" - сказал Тригорин и поцеловал медальон.
       Нина ушла... а Тригорин, разглядывая, перевернул медальон и прочел: "страница 121, строки 11 и 12". Два раза повторил он эти цифры и спросил вошедшую Аркадину:
       - Есть мои книги в этом доме?
       И уже с книгой в руках он повторил: "страница 121, строки 11 и 12". А когда нашел страницу и отсчитал строки, прочел тихо, но внятно: "Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее".
       С самого начала, как только Нина протянула медальон, со мной делалось что-то странное: я сперва замерла, едва дышала, опустила голову, потому что мне показалось, что весь зрительный зал, как один человек, обернулся ко мне и смотрит мне в лицо. В голове был шум, сердце колотилось, как бешеное. Но я не пропустила и не забыла: страница 121, строки 11 и 12. Цифры были все другие, не те, которые я напечатала на брелоке. Несомненно, это был ответ. Действительно, он ответил мне со сцены, и ответил мне, только мне, а не Яворской и никому другому.
       "Тебе!" "Ты!" Он знал, что говорил это мне. Весь вечер он был со мной и знал, что со мной. Значит, сразу узнал меня. С первого взгляда. Но что в этих двух строках? Что в этих двух строках?
       Я опять стала в состоянии смотреть на сцену, и теперь я видела пьесу. Но мне больше хотелось увидеть Антона Павловича. В ложе его не было, значит - он за кулисами. Туда пройти невозможно. Да и если бы и можно было, я бы не решилась. Если бы встретиться как-нибудь случайно и понять, почувствовать, не лишняя ли я? Не навязчиво ли мое присутствие? О, если бы я знала, что он хочет меня видеть! Но мне казалось, что сейчас, в его тяжелом состоянии, он едва бы узнал меня, прошел бы мимо, даже подосадовал бы, возможно, что я встретилась ему. Он ответил мне со сцены в пьесе, которая провалилась, и поэтому я должна была быть ему особенно неприятной. Недаром я, как виноватая, боялась его. Но в последнем антракте я все-таки обегала и коридоры и фойе. Ведь я сразу увидала бы по его лицу, нужна ли я ему.
       Но я его нигде не встретила, а позже услыхала, как говорили, что Чехов убежал из театра. Об этом шептались, передавая друг другу эту новость. Сбежал!
       В последнем действии, которое мне очень понравилось и даже заставило на время забыть о провале пьесы, Коммиссаржевская (Нина), вспоминая ту пьесу Треплева, в которой она в первом действии играла Мировую душу, вдруг сдернула с дивана простыню, закуталась в нее и опять начала свой монолог: "Люди, львы, орлы..."
       Но едва она успела начать, как весь зал покатился от хохота. И это в самом драматическом, самом трогательном месте пьесы, в той сцене, которая должна бы была вызвать слезы!
       Смеялись над простыней, и надо сказать, что Коммиссаржевская, желая напомнить свой белый пеплум Мировой души, не сумела изобразить его более или менее красиво, но все-таки это был предлог, а не причина смеха. Я была убеждена, что захохотал с умыслом какой-нибудь Ясинский, звериные хари и подхватили, а публика просто заразилась, а может быть, даже вообразила, что в этом месте подобает хохотать. Как бы то ни было, хохотали все, весь зрительный зал, и весь конец пьесы был окончательно испорчен. Никого не тронул финальный выстрел Треплева, и занавес опустился под те же свистки и глумления, которые и после первого действия заглушили робкие аплодисменты.
       У вешалок возбуждение еще не улеглось. И там смеялись. Громко ругали автора и передавали друг другу:
       - Слышали? Сбежал! Говорят, прямо на вокзал, в Москву.
       - Во фраке?! Приготовился выходить на вызовы! Ха, ха...
       Но я слышала тоже, как одна дама сказала своему спутнику:
       - Ужасно жаль! Такой симпатичный, талантливый... И ведь он еще так молод... Ведь он еще очень молод.
       Дома меня ждал Миша с кипящим самоваром и холодным ужином. Он сам открыл мне дверь.
       - Ну, что? Большой успех?
       - Провал, - неохотно ответила я. - Ужасный провал!
       - Не ходи в детскую, - предупредил он, удерживая меня за руку. - Я только что там был. Все спят, как сурки. Были очень веселы, бегали, играли. Сядь, расскажи.
       - Провал, - повторила я и передала приблизительно, что я видела и слышала.
       - Ах, уж и подлецы эти с... д... газетные писаки! - горячо сказал Миша. - Подхалимы, мерзавцы... То готовы ж... лизать человеку, пока он в славе, но споткнись он, все набросятся на него, как собаки. Говоришь, сбежал Чехов? Да, воображаю, какие у него кошки на сердце скребут! Да не его дело писать пьесы! Писал бы еще что-нибудь вроде "Степи". Тут он мастер.
       Какое для меня было неожиданное облегчение, что Миша ругал не Чехова, а его врагов и завистников. Я ждала, что он придерется к случаю сказать про него что-нибудь враждебное, но ему, очевидно, стало жалко Чехова, и он забыл свою вражду.
       - Подожди, мать, - говорил он, - это пустяк, что его освистали. Покажет он им еще себя. Опять будут пресмыкаться и хвостом вилять, а он уж теперь их раскусит. Слишком добродушен твой Чехов: со всякой сволочью готов обниматься.
       Я слушала с радостью, но у меня из головы не выходило: 121, И и 12.
       Книга Чехова в библиотеке на полке, найти ее ничего не стоит. Найти и прочесть. Но надо пить чай, есть ветчину, слушать Мишу и отвечать. А что там? На этой странице 121 и на строках 11 и 12? Ах, скорей бы, скорей!
       Наконец чай был отпит, Миша ушел в кабинет, повозился там, посвистел и прошел через гостиную в спальную.
       - Мать! Ты скоро?
       - Да, сейчас.
       Тогда и я прошла в кабинет; пришлось зажечь свечу, так как Миша потушил лампу, и со свечой в руках я поспешно нашла и вынула книгу, дрожащими руками отыскала страницу 121 и, отсчитав строки, прочла: "...кие феномены. Но что ты смотришь на меня с таким восторгом? Я тебе нравлюсь?"
       В полном недоумении я опять пересчитала строки. Нет, я не ошиблась: "...кие феномены...".
       - Мать! старуха! - кричал Миша. - Что ты там делаешь?
       "Что ты смотришь на меня с таким восторгом"... Я медленно закрыла книгу, положила ее на место. Смеется он, что ли, надо мной?
       "Я тебе нравлюсь?"
       Катит он теперь в Москву, сидит и думает. Нет, думать он сейчас не может. Он отмахивается от того, что продолжает видеть и слышать: растерянных артистов на сцене, звериных харь в зале, свист, хохот. О, я хорошо знала, помнила это состояние, я его пережила. Но вспоминается ли ему его "ответ"? Представляет ли он себе мое чувство, когда после такого долгого ожидания, после такого волнения и нетерпения я прочту: "Я тебе нравлюсь?" Стоило ли из-за этого втискивать в пьесу этот эпизод с медальоном?
       Спать я не могла. И меня преследовали воспоминания того, что я видела в театре, впечатления этого грандиозного провала и мое собственное разочарование. "Я тебе нравлюсь?"
       И вдруг точно молния блеснула в моем сознании: я выбрала строки в его книге, а он, возможно, в моей?
       Миша давно спал. Я вскочила и побежала в кабинет, нашла свой томик "Счастливца", и тут, на странице 121, строки 11 и 12, я прочла: "Молодым девицам бывать в маскарадах не полагается".
       Вот это был ответ! Ответ на многое: на то, кто прислал брелок, кто была маска. Все он угадал, все знал.
       Ну, и что же?

0

263

https://upload.wikimedia.org/wikipedia/commons/thumb/9/91/Avilova.jpg/399px-Avilova.jpg
Авилова Лидия Алексеевна

Л. А. Авилова

А. П. Чехов в моей жизни

       А.П.Чехов в воспоминаниях современников
       Издательство "Художественной литературы", Москва, 1960

    XI
       
       Собираясь в театр, я надела новое платье, серо-голубое, очень легкое, гофрированное, мягко шуршащее из-за шелковой подкладки. Парижская отделка была удивительная: она не блестела, а только мерцала. Платье мне очень нравилось, и я знала, что оно ко мне шло.
       Было уже почти время ехать, как вдруг явился гость, приезжий из Москвы. Не желая опаздывать, я пошла будить Мишу, который, по обыкновению, спал после обеда.
       - И.С.Д., - сказала я ему, - а мне пора.
       Миша сразу проснулся.
       - Сними колпак с лампы, - попросил он. - Ты в новом? Плохо видно.
       Я сняла. Стало светлей.
       - Ведь это я выбирал материю, - сказал он. - Разве ты так выбрала бы? Недурной у меня вкус! А? И Александринка твоя молодец. Здорово шьет! Ну-ка, повернись. Красивая ты у меня баба, только очень упрямая.
       - Так иди же. Ты слышал: Иван Сергеевич.
       - Слышал. Черт бы его побрал. Этакие нелепые люди, эти москвичи! Лезут в гости или рано утром, или после обеда... Ну, посиди с ним минутку. Помнишь, он еще гимназистом в тебя так втюрился, что плакал в углу. Пусть опять влюбится. Ты сегодня - хоть куда. Ну, иди, а я покурю.
       В театре Суворина шла какая-то переводная пьеса. Оглядывая зал, я вдруг увидела Чехова в ложе рядом с Сувориным. А я и не знала, что он в Петербурге. Почему он мне не написал, что собирается? Вообще странная дружба! Заметил меня и отвернулся. И как это смешно и дико: papa Суворин и maman Суворина, а в середине Чехов, их детище. И Чехов знает, что я его "обожаю", и, вероятно, поэтому поворачивается ко мне спиной. Носит он мой брелок?
       Но он не знает, что я выздоравливаю, что уже нет у него прежней власти надо мной. Я критикую его рассказы, я очень независима. Я сделала большие успехи.
       В антракте я пошла в фойе. Спешно спускаясь вниз уже после звонка, я увидела Антона Павловича. Он стоял в коридоре у дверей своей ложи, той самой, где мы когда-то пили шампанское. Увидев меня, он быстро шагнул мне навстречу и взял мою руку.
       - Пьеса скучная, - поспешно сказал он. - Вы согласны? Не стоит смотреть ее до конца. Я бы проводил вас домой. Ведь вы одна?
       - Пожалуйста, не беспокойтесь, - ответила я. - Если вы уйдете, вы огорчите Сувориных.
       Антон Павлович нахмурился.
       - Вы сердитесь. Но где и когда я мог бы с вами поговорить? Это необходимо.
       - И вы находите, что самое удобное на улице, под дождем и снегом?
       - Так скажите: где? когда?
       - Пригласите меня, по привычке, ужинать в ресторан.
       - По какой привычке? Почему вы думаете, что у меня такая привычка? Что с вами?
       Дверь ложи открылась, и показался Суворин.
       - Видите, вас ищут. Идите скорей на ваше место.
       Я засмеялась и быстро пошла по коридору.
       - Кажется, ясно, что я выздоровела, - сказала я себе со злостью, хотела пойти в зрительный зал, но раздумала, пошла к вешалке, оделась и ушла. Действительно, шел снег и вместе со снегом - дождь. Ветер налетал порывами и мешал идти.
       - Свезу? - спросил извозчик.
       Я поколебалась и прошла мимо. Не хотелось домой, да и было слишком рано: меня не ждали.
       - Удивительно умно все, что я сделала и сказала! - казнила я себя. - Выздоровела!.. Боже, до чего я несчастна! Кто мне навязал эту несчастную, дурацкую любовь! А он хотел поговорить со мной. О чем? "Необходимо..." И что же, я опять оскорбила его?
       Я подумала и с грустью решила: нет, он понял. Он все понимает, он все знает. Вот теперь видит мое пустое место, и ему тяжело.
       Но как тяжело? Из сострадания?
       Ах, если бы и он любил меня! Если бы...
       А тогда что?
       Я долго кружила по улицам и переулкам, но разрешить своего последнего вопроса не могла.
       
       XII
       
       Мы решили встретиться в Москве. Я должна была быть там в марте, Антон Павлович сказал, что приедет из Мелихова.
       18 марта 1897 года он написал мне:
       
       "Сердитая Лидия Алексеевна, мне очень хочется повидаться с Вами, очень - несмотря на то, что Вы сердитесь и желаете мне всего хорошего "во всяком случае". Я приеду в Москву до 26 марта, по всей вероятности в понедельник, в 10 часов вечера, остановлюсь в Б. Московской гостинице, против Иверской. Быть может, приеду и раньше, если позволят дела, которых у меня, увы! очень много. В Москве пробуду до 28, а потом, можете себе представить, поеду в Петербург. Итак, до свиданья. Смените гнев на милость и согласитесь поужинать со мной или пообедать. Право, это будет хорошо. Теперь я не надую Вас ни в коем случае, задержать меня дома может только болезнь. Жму Вам руку, низко кланяюсь.

    Ваш Чехов".
       
       Я послала ему свой московский адрес, и вот 23 марта я получила в Москве записку с посыльным:
       
       "Б. Московская гостиница, N 5. Суббота.
       Я приехал в Москву раньше, чем предполагал, когда же мы увидимся? Погода туманная, промозглая, а я немного нездоров, буду стараться сидеть дома. Не найдете ли Вы возможным побывать у меня, не дожидаясь моего визита к Вам? Желаю Вам всего хорошего.

    Ваш Чехов".
       
       Я сейчас же ответила, что вечером буду у него.
       Пусть этот вечер решит все вопросы, которые так измучили меня. Затем мы и назначили друг другу это свидание, чтобы все выяснить и решить. Я знала, что мы решим расстаться, но как? Скажет ли он мне наконец, что я значу для него? Одинаково ли трудно будет нам расстаться, или он, жалея меня, сам отнесется к этому равнодушно? Конечно, я пойму, я угадаю. Его письма всегда казались мне холодными, натянутыми, чужими. Что это за фраза: "Теперь я не надую вас". Когда он надувал? И как будто не он просил меня встретиться в Москве, а я его упросила. "Не надую!" Я решила непременно поставить ему это на вид, а еще и то, что он кончил же тем, что позвал меня ужинать в ресторан. Насчет того, что не будет ни неловкого положения, ни нежелательных встреч, я была совершенно спокойна. Я еще не забыла его поведения на маскараде.
       В Москве я остановилась у моего старшего брата, а этот брат был женат на сестре моего мужа. Поэтому дома я не сказала, что собираюсь к Чехову. Знал об этом брат Алеша и устроил все так, что мне незачем было выдумывать что-либо, чтобы объяснить мое отсутствие вечером. Он воспользовался тем, что в этот день были мои именины, и позвал меня к себе. Старший брат и его жена были толстовцы, именин не признавали и именинных пиршеств избегали. Впрочем, все это относится только к брату, но не к его жене. Она с удовольствием явилась бы вечером к Алеше, посмотреть на гостей, послушать музыку, поужинать и даже выпить. Но Алеша сказал ей: "Я тебя не зову: у меня тесно, а ты очень толстая". Она обиделась и заявила, что не пошла бы, если бы даже он просил.
       Я обещала Алеше приехать к нему попозже, очень долго я в гостинице все равно не засижусь.
       Ехала я к Антону Павловичу с радостью, но без мучительного волнения. Я даже с удивлением чувствовала, что вполне владею собой, даже спокойна. С моей стороны не будет психопатии, а с его стороны спокойствие и выдержка всегда обеспечены. А сколько надо сказать! Сколько надо выяснить!
       Как я и обещала в письме, в восемь часов я входила в "Московскую".
       Швейцар принял у меня пальто, и я стала подниматься по лестнице. N 5.
       Вдруг швейцар окликнул меня:
       - А вы к кому?
       - Номер 5. К Чехову.
       - Так его дома нет. Вышел.
       - Не может быть! Вероятно, он не велел принимать? Он нездоров. Он мне писал...
       - Не могу знать. Только его нет. С утра уехал с Сувориным.
       Я стояла на лестнице в полной растерянности.
       Прибежал какой-то лакей.
       - Вот не верят, что Антон Павловича дома нет, - сказал ему швейцар.
       - Кажется, к себе в имение обратно уехали, - сообщил лакей. - Я слышал, они господину Суворину говорили: "Вечером домой..." А поехали они завтракать в Славянский. Значит, сюда и не вернулись.
       - Он мне назначил. Я ему писала...
       - Писем да записок с утра тут вон сколько накопилось, - сказал швейцар.
       Тогда я быстро спустилась. На подзеркальнике грудкой лежала почта, и я быстро перебрала ее, нашла свое письмо и зажала его в руке. Теперь я убедилась, что Антона Павловича действительно нет дома, оделась и ушла. А лакей продолжал строить предположения:
       - Не иначе, как в деревню уехали. Экстренность, что ли, какая... Они господину Суворину говорили...
       Я взяла извозчика и поехала к Алеше.
       К нему уже начали собираться гости, и уже было шумно и весело.
       - Да, я раздумала, - сказала я Алеше на его недоумевающий взгляд.
       Когда стали играть и петь, мне стало до того тяжело, что я не выдержала и спряталась в Алешину спаленку. Сидела там и то мотала головой, то судорожно вздыхала.
       Скоро Алеша вошел ко мне. Он был очень встревожен, но стеснялся спрашивать и молча глядел на меня. В комнате горела только лампадка у образов.
       Я протянула к нему руки, и он опустился передо мной на колени.
       - Что? Что?
       Когда я ему рассказала, как меня приняли в "Московской", он вскочил.
       - А что ты думаешь?
       - Я думаю, что Суворин увлек его куда-нибудь, а про меня он забыл. И ехал он к Суворину.
       - А я тебе говорю, что этого не может быть! Чехов? Нет! Или эти негодяи там что-нибудь напутали, или... я не знаю что! Но, во всяком случае, нельзя же этого так оставить. Надо выяснить.
       - Как?
       - Поедем сейчас туда... Я войду и все выясню. Возможно, он уже дома.
       - Но я... я ни за что не хочу его видеть!
       - Хочешь, я ему скажу? Что сказать?
       - Не знаю. Сейчас ничего не знаю. Не ходи к нему, ничего не говори. Только справься...
       - Но Чехов так поступить не мог! Тут не Суворин, а какая-нибудь важная причина. Ну, едем!
       - А твои гости?
       - Повеселятся и без меня. Няня их накормит...
       Но мы не поехали, а пошли пешком, хотя с Плющихи до "Московской" очень далеко. Погода была такая весенняя, воздух такой упоительный! Только что прошел небольшой дождь, и казалось, даже камни мостовой стали душистыми. Снегу уже нигде не было, весна в этом году была ранняя. Говорили, что уже прошла река.
       Мы шли и говорили про Антона Павловича.
       - Пойми, Алеша, - убеждала я. - С тех пор, как я узнала, что люблю его, я только мучилась, только боролась, только старалась избавиться от этой любви. Я по-прежнему, нет! больше прежнего привязалась к Мише, а про детей... Ну, ты сам знаешь, что для меня дети! Видишь ли, я жила обыкновенной женской жизнью, пока не взошло для меня это солнце. Но когда оно взошло... Ты осуждаешь меня? Но подумай: если бы я полюбила бы какого-нибудь Коку, так как он красивей, веселей, забавней Миши - я презирала бы себя. И случись такая гадость, неужели было бы трудно избавиться от нее? Надо только порвать сразу, не видеть, не слышать. Могу ли я это с Чеховым? Ведь он всюду. Тогда не надо ни читать, ни бывать в театре, ни слушать разговоров. Где его нет? Как от него уйти? А если нельзя, все равно нельзя, то как отказаться от того, что он дает мне? Пусть это мучительно, пусть отравлено, но то, что я имею от него, - это счастье! Его письма, его внимание, его голос, его глаза, устремленные на меня, о, какое это счастье! Иногда, вообрази, мне кажется, что он любит меня. Да, это случается, и тогда... Ну, тогда еще большая мука. Но какое счастье! Какое счастье! Видишь, я все говорю: счастье, а разве я счастлива? Это, знаешь, как улыбка на заплаканном лице.
       Нет, конечно, он меня не любит, но он знает, что я его люблю, и это ему не неприятно. Все-таки это связывает нас, все-таки это какая-то близость. За что осуждать меня, если я никому, никому зла не делаю, ни у кого ничего не отнимаю? В чем я виновата?
       - Да кто же говорит? - горячо протестовал Алеша.
       - Миша говорит: все мужчины более или менее свиньи. Разве его можно приравнивать ко всем? Ни к кому я бы в гостиницу не поехала ни за что, а к нему поехала, потому что нет человека чище, выше, благороднее, чем он.
       Алеша сказал:
       - И сегодня, ты увидишь, он не виноват...
       Алеша вошел в гостиницу один, но пробыл там недолго. Взял меня под руку, и мы пошли обратно.
       - Не вернулся, - сказал он. - Говорят, приехал больной. Завтра еще справлюсь.
       Опять стал накрапывать дождь и скоро пошел редкий, но крупный. Стало как будто еще теплей и ароматнее.
       На другой день пришел Алеша и сообщил, что Антон Павлович серьезно заболел и его отвезли в клинику.
       А 25-го утром я получила записку:
       
       "Москва, март 1897 г.
       Вот Вам мое преступное curriculum vitae* в ночь под субботу я стал плевать кровью. Утром поехал в Москву. В 6 часов поехал с Сувориным в Эрмитаж обедать и едва сел за стол, как у меня кровь пошла горлом форменным образом. Затем Суворин повез меня в Славянский базар; доктора; пролежал я более суток - и теперь дома, т.е. в Больш. моск. гостинице.
       ______________
       * краткое жизнеописание (лат.).

    Ваш А.Чехов
       Понедельник".
       
       Около трех дня во вторник мы с Алешей входили в приемную клиники. Нас встретила женщина в белом: старшая сестра или надзирательница, не знаю.
       - Вот... моя сестра хотела бы видеть Чехова, - сказал Алеша.
       На лице женщины в белом выразился ужас, и она подняла плечи и руки.
       - Невозможно! Совершенно невозможно! Антон Павлович чрезвычайно слаб. Может быть допущена только Марья Павловна.
       - А нельзя ли нам поговорить с доктором?
       - С доктором? Но это бесполезно. Он скажет вам то же, что и я.
       - А все-таки я хотел бы...
       Сестра пожала плечами, подумала и вышла.
       Пришел доктор и сразу заявил:
       - Антона Павловича видеть нельзя. Допустить вас я не могу ни в коем случае.
       Тогда заговорила я.
       - В таком случае передайте ему, пожалуйста, что я сегодня получила его записку и... вот... приходила, но что меня не пустили.
       - Сегодня получили записку? Но он заболел еще третьего дня.
       Я достала письмо Чехова и протянула ему.
       - Он писал вчера.
       Доктор отстранил письмо и насупился.
       - Подождите, - сказал он и быстро вышел.
       - Видишь? Пустит... - сказал Алеша.
       Когда доктор вернулся, он сперва пристально посмотрел на меня, покачал головой и развел руками.
       - Что тут поделаешь? - сказал он. - Антон Павлович непременно хочет вас видеть. Постойте... Вы в Москве проездом?
       - Да.
       - И это, чтобы видеться с вами, он, больной, поехал из деревни в такую погоду?
       - Приехал Суворин... - начала я.
       Доктор усмехнулся.
       - Так, так! И, чтобы встретиться с Сувориным, он рискнул жизнью? Дело в том, сударыня, что он опасен, что всякое волнение для него губительно. Вам, конечно, лучше знать, что вы делаете. Я снимаю с себя ответственность. Да.
       Я растерялась.
       - Что же мне делать? Уйти?
       - Невозможно теперь. Он вас ждет. Волнуется. Что тут поделаешь? Идемте.
       Мы стали подниматься по лестнице.
       - Чтобы он не говорил ни слова! Вредно. Помните: от разговора, от волнения опять пойдет кровь. Даю вам три минуты. Три минуты, не больше. Сюда... Ну... ну... - мягче прибавил он, - ничего... Сами будьте спокойнее. Через три минуты приду.
       Он лежал один. Лежал на спине, повернув голову к двери.
       - Как вы добры... - тихо сказал он.
       - О, нельзя говорить! - испуганно прервала я. - Вы страдаете? Болит у вас что-нибудь?
       Он улыбнулся и показал мне на стул около самой кровати.
       - Три минуты, - сказала я и взяла со стола его часы. Он отнял их и удержал мою руку.
       - Скажите: вы пришли бы?
       - К вам? Но я была, дорогой мой.
       - Были?! О, как не везет нам! не везет нам!
       - Да не разговаривайте! нельзя. И это не важно.
       - Что?
       - Что я была и...
       - Не важно? Не важно?
       - Ведь лишь бы вы скорей поправились.
       Он нахмурился.
       - Так не важно?
       - Ну, в другой раз. Ведь вы знаете, что все будет, как вы хотите.
       Он улыбнулся.
       - Я слаб, - прошептал он. - Милая...
       - О чем вам рассказать, чтобы вы молчали?
       - Сегодня едете?
       - Нет, завтра.
       - Так завтра непременно приходите опять. Я буду ждать. Придете?
       - Конечно.
       Вошел доктор и с любезной улыбкой обратился к Чехову:
       - Пора, Антон Павлович. Не утомитесь.
       - Минутку... Лидия Алексеевна! У меня просьба...
       Доктор предупреждающе поднял палец и потом подал ему листик бумаги и карандаш. Антон Павлович написал:
       "Возьмите мою корректуру у Гольцева в "Русской мысли" сами. И принесите мне почитать что-нибудь ваше и еще что-нибудь".
       Когда я прочла, он взял у меня записку и приписал:
       "Я Вас очень лю... благодарю". "Лю" он зачеркнул и улыбнулся.
       Я простилась и пошла к двери.
       Вдруг Антон Павлович окликнул меня.
       - Лидия Алексеевна! Вы похожи на гастролершу! - громко сказал он.
       - Это платье - Чайка, - смеясь, сказала я.
       Доктор возмутился:
       - Антон Павлович! Вы сами врач... Завтра, если вам будет хуже, - никого не пущу. Никого!
       Мы с Алешей шли обратно, и я все время утирала слезы, которые катились по лицу.
       Алеша молча отдувался и вздыхал.
       - Алеша, - сказала я, - ты меня не жалей: у меня на сердце тепло, тепло...
     

    XIII
       
       Дома меня ждали две телеграммы. Одна: "Надеюсь встретить 27. Очень соскучились". Другая: "Выезжай немедленно. Ждем целуем".
       На другое утро третья: "Телеграфируй выезде. Жду завтра непременно".
       Я отправилась в редакцию "Русской мысли" к Гольцеву за корректурой.
       Гольцев удивился.
       - Зачем она ему сейчас? Успел бы позже.
       Узнав, что я была в клинике, он стал меня расспрашивать о состоянии здоровья Чехова и подозвал еще двух или трех лиц.
       - Вот... свежие новости об Антоне Павловиче.
       - Плохо, что весна, - сказал кто-то. - Вчера река прошла. Это самое опасное время для таких больных.
       - Я слышал, что он очень плох, очень опасен... - сказал еще кто-то.
       - Значит, к нему допускают посетителей?
       - Нет, нет, - сказал Гольцев. - Лидия Алексеевна передаст ему наши поклоны и пожелания. И скажите ему, что с корректурой спеха нет. Пусть не утомляется.
       Я ушла из редакции очень расстроенная. Антон Павлович не произвел на меня впечатления умирающего, а тут говорили, что он очень, очень плох, упоминали про реку... "Самое опасное время"... Чувствовалось, что считали его погибшим.
       Идти в клинику было рано (раньше двух меня не пустили бы), и я пошла на реку.
       На Замоскворецком мосту я подошла к перилам и стала глядеть вниз. Лед уже шел мелкий, то покрывая собой всю реку, то оставляя ее почти свободной. День был солнечный, какой-то особенно голубой и сияющий, но в нем мне чудилась угроза, как и в мчащейся из-под моста буйной, нетерпеливой реке. Набегали льдины, кружились и уносились вдаль. Мне казалось, что река мчится все скорее и скорее, и от этого слегка кружилась голова.
       Вот... Подточило, изломало, осилило и уносит. И жизнь мчится, как река, и тоже подтачивает, ломает, осиливает и уносит. "Самое опасное время"... "Плох Антон Павлович! Очень плох!"
       Припоминалась мне его печать, которой он последнее время запечатывал свои письма. На маленьком красном кружочке сургуча отчетливо были напечатаны слова: "Одинокому везде пустыня".
       "До тридцати лет я жил припеваючи", - как-то сказал он мне.
       После тридцати осилила, изломала жизнь? И теперь уносит?
       Эх, жизнь! Могла ли она удовлетворить такого исключительного человека, как Чехов? Могла ли не отравить его душу горечью и обидой? Эту глубокую, чистую душу, такую требовательную к себе.
       Не нашел счастья Антон Павлович! Едва прошел хмель молодости, когда беспредметно бьет ключом в груди радость бытия, едва он серьезно и требовательно оглянулся кругом, как уже начал себя чувствовать в пустыне, как уже стал одиноким. Быть может, смутно было вначале это чувство, но становилось все определеннее, все ощутимее, иначе, к чему бы заказывать себе такую печать? И, возможно, не понимал он и не знает и теперь, что слишком высоко стоит он над всеми и что по его росту в нашей жизни счастья для него еще нет.
       И вдруг почему-то вспомнилось смешное.
       - Зачем вы прислали мне двугривенный? - спросил меня Антон Павлович.
       - Двугривенный?!
       - Ну да. Вы отдали его железнодорожному сторожу на станции Лопасня для передачи мне.
       - Я вам записку передала!
       - Записку сторож так замазал, что на ней ничего разобрать было невозможно, кроме разве вашей подписи. Двугривенный он мне вручил целешеньким. Я взял.
       Это "я взял" смешило меня каждый раз, как я о нем вспоминала, и даже теперь мне опять стало смешно.
       А река все мчалась и мчалась...
       Нет! Антон Павлович не умрет... Допустить эту мысль - это потерять голову, это...
       Я чуть не уронила пачку, которую держала под мышкой, встряхнула головой и быстро направилась к берегу.
       Я пошла покупать цветы. Антон Павлович написал: "И еще что-нибудь". Так вот, пусть цветы будут "что-нибудь".
       В клинику я пришла как раз вовремя. Меня встретила сестра.
       - Нет, Антону Павловичу не лучше, - ответила она на мой вопрос. - Ночью он почти не спал. Кровохарканье, пожалуй, даже усилилось...
       - Так меня не пустят к нему?
       - Я спрашивала доктора, он велел пустить.
       Сестра, очевидно, была недовольна и бросала на меня неодобрительные взгляды.
       Я сорвала с своего букета обертку из тонкой бумаги.
       - Ах! - вскрикнула сестра. - Но ведь этого нельзя! Неужели вы не понимаете, что душистые цветы в палате такого больного...
       Я испугалась.
       - Если нельзя, так оставьте... оставьте себе.
       Она улыбнулась.
       - Все-таки, раз вы принесли, покажите ему.
       В палате я сразу увидела те же ласковые, зовущие глаза.
       Он взял букет в обе руки и спрятал в нем лицо.
       - Все мои любимые, - прошептал он. - Как хороши розы и ландыши...
       Сестра сказала:
       - Но этого, Антон Павлович, никак нельзя: доктор не позволит.
       - Я сам доктор, - сказал Чехов. - Можно! Поставьте, пожалуйста, в воду.
       Сестра опять кинула на меня враждебный взгляд и ушла.
       - Вы опоздали, - сказал Антон Павлович и слабо пожал мою руку.
       - Нисколько. Раньше двух мне не приказано. Сейчас два.
       - Сейчас семь минут третьего, матушка. Семь минут! Я ждал, ждал...
       Он стал разбирать книги и газеты, которые я ему принесла. Корректуру положил на стол и слушал отчет о моем посещении Гольцева.
       - К сожалению, я почти все читал, - тихо говорил он. - Неизданные статьи Л.Н.Толстого? Последние? Да, это я прочту с удовольствием. Я не разделяю...
       - Нельзя вам говорить! - прервала я его, - а вы, кажется, собираетесь разбирать учение Льва Николаевича.
       - Когда вы едете?
       - Сегодня.
       - Нет! Останьтесь еще на день. Придите ко мне завтра, прошу вас. Я прошу!
       Я достала и дала ему все три телеграммы. Он долго их читал и перечитывал.
       - По-моему, на один день - можно.
       - Меня смущает это "выезжай немедленно". Не заболели ли дети?
       - А я уверен, что все здоровы. Останьтесь один день для меня. Для меня, - повторил он.
       Я тихо сказала:
       - Антон Павлович! Не могу.
       Я представила себе: что будет? Я пошлю телеграмму, что задержалась, и Миша сегодня же вечером выедет в Москву. Но положим, что он не выедет, дождется меня. Какой прием меня ожидает? И это бы ничего! Но ведь я дам ему уверенность, что люблю Антона Павловича, и сделаю так, что от нашего семейного счастья не останется и следа. И его и моя жизнь превратится в ад. А из-за чего? Из-за лишнего визита продолжительностью в три минуты.
       Мысли беспорядочно неслись в моей голове.
       - Значит, нельзя, - сказал Антон Павлович.
       И я убедилась, что он опять все знает и все понимает. И Мишину ревность, и мой страх.
       "Я уверен, что все здоровы".
       - Не владею я собой... Слаб я... - прошептал он. - Простите...
       Вошел доктор. Антон Павлович показал ему на цветы и уверенно сказал:
       - Мне это не вредно.
       Доктор наклонился, понюхал и неопределенно заметил:
       - Хорошо!
       Потом обратился ко мне:
       - Плохо ведет себя наш больной: не спит, возбужден. - Засмеялся и прибавил: - Своеволен. Сладу с ним нет.
       Я встала, чтобы уходить. Я понимала, что доктор очень не одобряет мои посещения и будет рад, что я уеду.
       - Сегодня уезжаете? - как раз спросил он.
       - Сегодня вечером.
       - А если бы до вечера... - вдруг быстро начал Чехов, но, не договорив, замолчал, взглянул на доктора.
       - Вам отдыхать надо, отдыхать, - твердил доктор.
       Надо было проститься и уйти, но я была так поглощена своими мыслями, что плохо сознавала, что делала. И я стала собирать на кровати разбросанные книги и бумаги и заворачивать их.
       Случайно я обернулась и увидела, что Антон Павлович лукаво улыбается и заслоняет обеими руками цветы. Я опомнилась, засмеялась и опять положила пакет на постель.
       Ах, как мне хотелось встать тут на колени, около самой постели, и сказать то, что рвалось наружу. Сказать: "Любовь моя! Ведь я не знаю... не смею верить... Хотя бы вы один раз сказали мне, что любите меня, что я вам необходима для вашего счастья. Но никогда... Если я останусь сегодня, это будет решительный шаг. А говорить об этом нельзя. Вы слабы, вас нельзя волновать".
       - Выздоравливайте! - сказала я и пожала руку Антону Павловичу сверху, как она лежала на одеяле.
       - Счастливого пути, - сказал он, и я быстро пошла к двери. И, как в прошлый раз, он меня окликнул.
       - В конце апреля я приеду в Петербург. Самое позднее в начале мая.
       - Ну конечно! - сказал доктор.
       - Но мне необходимо! - заволновался Антон Павлович.
       - Конечно, конечно.
       - Я говорю серьезно! Так вот, значит, в конце апреля... Я буду непременно.
       - А до тех пор будем писать, - сказала я и быстро скрылась, поймав на себе строгий взгляд доктора.
       На этот раз не было у меня тепла на сердце. Я отказала Антону Павловичу в его горячей просьбе: "...для меня". И вот для него я не смогла сделать такого пустяка, как остаться на один день.
       "Я прошу..."
       Не могла! Не одолела чего-то. А это "что-то" напирало со всех сторон: Мишино состояние духа, которое я чувствовала на расстоянии, отношение доктора и сестры, даже отношение моего старшего брата и его жены. Они как-то явно недоумевали: почему эти письма с посыльным? Почему меня пускают в клинику? Почему телеграммы из Петербурга?
       Я знала, почему телеграммы: в редакции газеты Сергея Николаевича сразу стало известно о болезни Чехова, значит узнал и Миша. Известно стало и о том, кто посещает больного.
       Я шла домой в очень тяжелом настроении, то обвиняя, то оправдывая себя, и вдруг увидала перед собой Льва Николаевича. Он часто гулял по Девичьему полю. Он узнал меня и остановился.
       - Откуда вы? Из монастыря?
       - Нет, из клиники.
       Я рассказала ему про Антона Павловича.
       - Как же, как же, я знал, что он заболел, но думал, что к нему никого не допускают. Завтра же пойду его навестить.
       - Пойдите, Лев Николаевич. Он будет ряд. Я знаю, что он вас очень любит.
       - И я его люблю, но не понимаю, зачем он пишет пьесы.
       "Вот, - думала я, - человек, который беспощадно осудил бы меня, если бы знал, что во мне происходит.
       Я знаю наверно, как он осудил бы меня, этот гигант мысли и гениальности, но его мнение мне безразлично. Я не верю в его правоту. Как это может быть?"
       Ужасно захотелось видеть кого-нибудь, кто не был бы ни враждебен, ни безразличен к тому, что я сейчас так мучительно переживала, и я пошла к Алеше.

0

264

https://upload.wikimedia.org/wikipedia/commons/thumb/9/91/Avilova.jpg/399px-Avilova.jpg
Авилова Лидия Алексеевна

Л. А. Авилова

А. П. Чехов в моей жизни

       А.П.Чехов в воспоминаниях современников
       Издательство "Художественной литературы", Москва, 1960

    XIV
       
       Ночью в вагоне я не спала. Не могла сладить со своими сложными, запутанными мыслями и чувствами. Лежала и томилась. Уж начало чуть-чуть светать, когда я вдруг очутилась на берегу моря. Море было свинцовое и тяжелое под низко нависшим тяжелым, свинцовым небом.
       Волны бежали одна за другой, все с белыми сердитыми гребнями, и с непрерывным грохотом разбивались почти у моих ног. Рядом со мной шел Чехов и говорил что-то, но его слов я разобрать за шумом не могла. Вдруг впереди замелькало что-то маленькое, беленькое и стало быстро приближаться. Это был ребенок. Он бежал нам навстречу и радостно взвизгивал и подпрыгивал. Ему могло быть не больше двух-трех лет.
       "- Ребенок! - вскрикнула я. - Откуда здесь мог взяться ребенок? И такой прелестный и веселый!
       Антон Павлович вздрогнул и остановился.
       - Это не ребенок, - задыхаясь, сказал он, - нет! Это не ребенок. Я знаю! Он притворяется...
       - Кто? - спросила я, чувствуя, что от страха у меня отнимаются ноги.
       - Какой же ребенок, - продолжал Антон Павлович и встал впереди меня, как бы заслоняя и защищая. - У него рот в крови... рот в крови.
       А ребенок был уже близко, но все бежал, взмахивая ручонками, радуясь и взвизгивая.
       - Надо его бросить в море! - крикнул Антон Павлович. - В море! В море! А я не могу. Не могу-у-у".
       От ужаса я проснулась. Поезд с грохотом шел через мост, паровоз пронзительно свистел.
       Все еще только занимался рассвет. Сколько же я спала? Минуту, не больше.
       Миша увидел меня в окне вагона, вошел с носильщиком, показал ему мои вещи, схватил меня под руку и повел. Шли мы быстро, молча. Я только спросила:
       - Что дети?
       - Здоровы. Все хорошо.
       Вышли на подъезд.
       - Куда прикажете извозчика? - спросил носильщик.
       - У меня есть. Неси за мной, - сказал Миша.
       Подошли к извозчику, Миша откинул фартук.
       - Простите, барин, я занят, - сказал извозчик.
       - Да ведь я же тебя нанял, дурак! - крикнул Миша.
       - Нет, не вы, - сказал сзади какой-то господин, бросил в пролетку чемодан и занес ногу на подножку.
       - А я для вас фартук отстегнул? - закричал Миша. - Вы - нахал!
       Другой извозчик кричал во все горло:
       - Барин! я с вами приехал! барин! вы меня нанимали!
       Я тащила Мишу за рукав.
       - Я нахал? А вы кто? Или вы пьяны? Если бы вы не с дамой...
       - Умоляю вас... - просила я, - умоляю...
       - Барин, вы со мной приехали, - надрывался извозчик.
       - Вас проучить надо, нахал! - упорствовал Миша, отталкивая мою руку, так как я изо всей силы тащила его, но я цеплялась, и его гнев обратился на меня.
       - Ты отстанешь наконец?
       Извозчик с седоком отъехали. Извозчик смеялся и крутил головой, а седок вежливо раскланялся.
       Наш носильщик стоял и ждал у другой пролетки. Мы поехали. Миша молчал, и я тоже. Подъехали к нашему дому, а швейцара у дверей не оказалось. Он выбежал только тогда, когда Миша открыл дверь и закричал: "Швейцар!"
       И тут опять разразилась гроза.
       - Места своего не знаешь?! Зачем вас, дармоедов, держат!
       Я побежала вверх по лестнице и еще долго слышала Мишин голос.
       В гостиной, обнимаясь с детьми, я опять услыхала взрыв негодования: на этот раз виновата была горничная, потому что пахло чем-то, чем не должно было пахнуть.
       Когда все смолкло, Миша вошел в гостиную и спокойно сказал:
       - Ну, здравствуй, мать! Хорошо съездила?
       - Съездила хорошо, а вернулась очень неприятно.
       - Ну ладно, ладно! - сказал Миша, отмахиваясь рукой, - дам сейчас швейцару трешку. Что там! Иди, старуха, кофе пить! Ведите маму, детишки. Кофе горячий...
       И вот опять потекла моя жизнь по старому руслу. Опять мелкие заботы по хозяйству, постоянная тревога за детей, и опять Мишина требовательность и раздражительность, ссоры, примирения, изредка крупные скандалы, гости, театры, Кока...
       29-го я получила письмо от Антона Павловича.
       
       "Москва 1897 г. марта 28.
       Ваши цветы не вянут, а становятся все лучше. Коллеги разрешили мне держать их на столе. Вообще, Вы добры, очень добры, и я не знаю, как мне благодарить Вас.
       Отсюда меня выпустят не раньше пасхи; значит, в Петербург попаду не скоро. Мне легче, крови меньше, но все еще лежу, а если и пишу письма, то лежа.
       Будьте здоровы. Крепко жму Вам руку.

    Ваш Чехов".
       
       Мои цветы...
       А мне Москва уже казалась сном. И еще казалось, что я выдумала и лестницу наверх, и маленькую палату с кроватью, столом и стулом, и милое лицо на подушке, и темные, ласковые, зовущие глаза.
       Чтобы я не взяла обратно цветы, он с лукавой улыбкой заслонял их руками.
       Разве было все это?
       Написал он мне: "Я Вас очень лю благодарю"?
       Просил он меня остаться? и виновато признавался: "Я слаб... Я не владею собой".
       И вот сейчас лежит он все там же, и цветы мои стоят перед ним на столе, но он уже не ждет меня. Я отказалась остаться "для него" даже на один день, и он понял, что для меня семья дороже его счастья, что моя любовь между прочим, что во мне ничего нет настоящего: ни мужества, ни самоотверженности, ни силы. Он теперь понял меня до дна и грустно усмехнулся. "Одинокому везде пустыня".
       Во мне он что-то искал, но не нашел.
       "Счастливого пути!" - сказал он.
       Посмею ли я теперь когда-нибудь хотя бы намеком сказать ему, что я его люблю?
       Никогда! никогда!
       Услышу ли я от него еще когда-нибудь: "Милая"?
       Никогда! никогда!
       Все кончено! все пропало! потому что я ничтожество и все чувства мои ничтожны. Я добра...
       Взглянул на меня человек сверху, протянул мне руку. Но... он ошибся. Он услыхал только трусливый лепет: "Антон Павлович! я не могу!"
       И тогда спокойно ответил:
       - Значит, нельзя.
       О, как я теперь все иначе слышала и понимала, чем в Москве! Как я вдруг далеко, далеко отошла от Чехова! И как постепенно, незаметно я дошла до этого искреннего презрения к себе! Даже написать Чехову мне казалось невозможным.
       А я мечтала о том, чтобы он полюбил меня!
       Меня? Зачем?
     

    XV
       
       Мне часто вспоминается рассказ Чехова. Кажется, он называется "Шутка".
       Зимний день. Ветер. Ледяная гора. Молодой человек и молодая девушка катаются на санках. И вот каждый раз, как санки летят вниз, а ветер шумит в ушах, девушка слышит: "Я люблю вас, Надя".
       Может быть, это только так кажется?
       Они вновь поднимаются на гору, вновь садятся в сани. Вот сани перекачнулись через край, полетели... И опять слышится: "Я люблю вас, Надя".
       Кто это говорит? Ветер? Или тот, кто сидит сзади?
       Как только они останавливаются, так все обычно, буднично, и лицо спутника равнодушно.
       Я летела с горы в Москве. Я летела и раньше. Я слышала не один раз: "Я люблю вас". Но проходило самое короткое время, и все становилось буднично, обычно, а письма Антона Павловича холодны и равнодушны.
       Кажется, рассказ Чехова называется "Шутка".
       Антон Павлович не приехал весной в Петербург, осенью его послали доктора в Ниццу. Он писал мне оттуда: "За границей я проживу, вероятно, всю зиму". Писал еще: "Здоровье мое сносно по утрам и великолепно по вечерам".
       Это он писал в октябре. А в начале ноября: "Пока была холодная погода, все было благополучно, теперь же, когда идет дождь и посуровело, опять першит, опять показалась кровь, такая подлость".
       Я посылала ему свои напечатанные рассказы, а он давал мне подробные отзывы.
       "Ах, Лидия Алексеевна, с каким удовольствием я прочел Ваши "Забытые письма". Это хорошая, умная, изящная вещь. Это маленькая, куцая вещь, но в ней пропасть искусства и таланта, и я не понимаю, почему Вы не продолжаете именно в этом роде. Письма - это неудачная, скучная форма, и притом легкая, но я говорю про тон, искреннее, почти страстное чувство, изящную фразу. Гольцев был прав, когда говорил, что у Вас симпатичный талант, и если Вы до сих пор не верите этому, то потому, что сами виноваты. Вы работаете очень мало, лениво. Я тоже ленивый хохол, но ведь в сравнении с Вами я написал целые горы. Кроме "Забытых писем", во всех рассказах так и прут между строк неопытность, неуверенность, лень. Вы до сих пор не набили себе руку, как говорится, и работаете как начинающая, точно барышня, пишущая по фарфору. Пейзаж Вы чувствуете, он у Вас хорош, но Вы не умеете экономить, и то и дело он попадается на глаза, когда не нужно, и даже один рассказ совсем исчезает под массой пейзажных обломков, которые грудой навалены на всем протяжении от начала рассказа до (почти) его середины. Затем, Вы не работаете над фразой, ее надо делать - в этом искусство. Надо выбрасывать лишнее, очищать фразу от "по мере того", "при помощи", надо заботиться о ее музыкальности и не допускать в одной фразе почти рядом "стала" и "перестала". Голубушка, ведь такие словечки, как "безупречная", "на изломе", "в лабиринте", - ведь это одно оскорбление. Я допускаю еще рядом "казался" и "касался", но "безупречная" - это шероховато, неловко и годится только для разговорного языка, и шероховатость Вы должны чувствовать, так как Вы музыкальны и чутки, чему свидетели - "Забытые письма". Газеты с Вашими рассказами сохраню и пришлю Вам при оказии, а Вы, не обращая внимания на мою критику, соберите еще кое-что и пришлите мне".
       
       Я была плохая ученица и стала ясно понимать советы Антона Павловича позже, когда сама дошла до потребности "слушать" то, что я вижу, и не употреблять первые попавшиеся под перо слова, годные по смыслу, а выбирать их так, чтобы не было "оскорбления". Но несомненно, что эта потребность явилась именно из-за критики Чехова. Если я ее и не поняла нутром тогда же, то толчок она мне дала в желательном направлении, и если из меня все же ничего не вышло, то это только оттого, что я была талантливое ничтожество.
       Я была убеждена, что Чехов понял это, так же, как и я, и относится ко мне иначе, чем прежде, и когда я писала ему, я чувствовала себя навязчивой, но не могла прервать переписку, как не могла бы наложить на себя руки.
       На лето Антон Павлович вернулся в Россию, и в конце июля я получила от него следующее письмо:
       
       "Гостей так много, что никак не могу собраться ответить на Ваше последнее письмо. Хочется написать подлиннее, но руки отнимаются при мысли, что каждую минуту могут войти и помешать. И в самом деле, пока я пишу эти слова "помешать", вошла девочка и доложила, что пришел больной. Надо идти.
       Финансовый вопрос уже решен благополучно. Я вырезал из "Осколков" мои мелкие рассказы и продал их Сытину на 10 лет. Затем, как оказывается, могу взять тысячу руб. из "Рус. мысли", где, кстати сказать, мне сделали прибавку. Платили 250, а теперь 300.
       Мне опротивело писать, и я не знаю, что делать. Я охотно бы занялся медициной, взял бы какое-нибудь место, но уже не хватает физической гибкости.
       Когда я теперь пишу или думаю о том, что надо писать, то у меня такое отвращение, как будто я ем щи, из которых вынули таракана, - простите за сравнение. Противно мне не самое писание, а этот литературный entourage*, от которого никуда не спрячешься и который носишь с собой всюду, как земля носит свою атмосферу.
       ______________
       * окружение (франц.).
       
       Погода у нас чудесная, не хочется никуда уезжать. Надо писать для августовской "Русской мысли"; уже написал, надо кончить. Будьте здоровы и благополучны. Нет места для крысиного хвоста, пусть подпись будет куцей.

    Ваш Чехов".
       
       Я ждала августовскую книгу "Русской мысли" с большим волнением. В письмах Чехова я привыкла угадывать многое между строк, и теперь мне представилось, что он усиленно обращает мое внимание на августовскую книгу, хочет, чтобы я ее скорей прочла. Трудно объяснить, почему мне так казалось, но это было так. И едва книга вышла, я купила ее, а не взяла в библиотеке, как я обыкновенно это делала.
       Одно заглавие "О любви" сильно взволновало меня. Я бежала домой с книгой в руке и делала предположения. Что "О любви" касалось меня, я не сомневалась, но что он мог написать?
       "Вот я сейчас прочту художественную оценку своей личности, - думала я. - И поделом!".
       Зачем, после свидания в клинике, когда он был "слаб и не владел собой", а мне уже нельзя было не увериться, что он любит меня, - зачем мне надо было писать ему в Ниццу, послать "Забытые письма", полные страсти, любви и тоски? Разве мог он не понять, что это к нему взывали все эти чувства? Зачем я это сделала, тогда как уже твердо знала, что ничего, ничего я ему дать не могу?
       Теперь я прочту свой приговор.
       В Мишином кабинете за письменным столом я разрезала книгу и стала читать.
       Как это было трудно! Любовь повара и горничной. Она не хочет выходить за него замуж, а хочет жить "так", а он не хочет жить "так", потому что религиозен. Совсем не этого я ожидала! При чем тут повар и горничная?
       Но вот Луганович приглашает к себе Алехина, и появляется его жена, Анна Алексеевна. У нее недавно родился ребенок, она молода, красива и производит на Алехина сильное впечатление. "Анна Алексеевна Луганович..." Мои инициалы. У меня тоже был маленький ребенок, когда мы познакомились с Антоном Павловичем.
       "И сразу я почувствовал в ней существо близкое, уже знакомое..."
       Мне сейчас же вспомнилось:
       "А не кажется вам, что когда мы встретились в первый раз, мы не познакомились, а нашли друг друга после долгой разлуки?"
       Это спросил Антон Павлович на юбилейном обеде.
       И я читала нетерпеливо, жадно.
       "...Мне некогда было даже подумать о городе, но воспоминание о стройной белокурой женщине оставалось во мне все дни, я не думал о ней, но точно легкая тень ее лежала на моей душе".
       Через страницу, уже после второго свидания, Алехин говорил:
       "Я был несчастлив. И дома, и в поле, и в сарае я думал о ней..."
       Тяжелые капли слез стали падать на бумагу, а я спешно вытирала глаза, чтобы можно было продолжать читать.
       "Мы подолгу говорили, молчали, но мы не признавались друг другу в нашей любви и скрывали ее робко, ревниво. Мы боялись всего, что могло бы открыть нашу тайну нам же самим. Я любил нежно, глубоко, но я рассуждал, я спрашивал себя, к чему может повести наша любовь, если у нас не хватит сил бороться с ней, мне казалось невероятным, что эта моя тихая грустная любовь вдруг грубо оборвет счастливое течение жизни ее мужа, детей, всего дома... Честно ли это?.. Что было бы с ней в случае моей болезни, смерти?.."
       "И она, по-видимому, рассуждала подобным же образом. Она думала о муже, о детях..."
       Я уже не плакала, а рыдала, захлебываясь, и книга стала вся мокрая и сморщенная. Так он не винил меня! Не винил, а оправдывал, понимал, горевал вместе со мной.
       "...Я чувствовал, что она близка мне, что она моя, что нам нельзя друг без друга..."
       "В последние годы у Анны Алексеевны уже бывало другое настроение... она выказывала странное раздражение против меня, что бы я ни говорил, она не соглашалась со мной. Когда я ронял что-нибудь, она говорила холодно: поздравляю вас".
       О, как же! Я помню, как я "поздравила" его, когда он один раз уронил свою шапку в грязь. Ему, вероятно, вздумалось откинуть по привычке прядь волос, и он махнул рукой по шапке.
       Но ведь я раздражалась больше всего, когда мучительнее, отчаяннее любила его.
       Но и это он понимал и прощал.
       Алехин и Анна простились навсегда, в вагоне. Она уезжала.
       "Когда тут, в купе, взгляды наши встретились, душевные силы оставили нас обоих, я обнял ее, она прижалась лицом к моей груди, и слезы потекли из глаз; целуя ее лицо, плечи, руки, мокрые от слез, о, как мы были с ней несчастны! - я признался ей в своей любви, и со жгучей болью в сердце я понял, как ненужно, мелко и как обманчиво было все то, что мешало нам любить. Я понял, что когда любишь, то в своих рассуждениях об этой любви надо исходить от высшего, от более важного, чем счастье или несчастье, грех или добродетель, в их ходячем смысле, или не нужно рассуждать вовсе". Я дочла и легла головой на книгу.
       Я дочла и легла головой на книгу.
       Из какого "высшего" надо исходить - я не поняла. И что более важно, чем счастье или несчастье, грех или добродетель, - я тоже не знала. Знала и понимала я только одно: что жизнь защемила меня и что освободиться из этих тисков невозможно, - если семья мешала мне быть счастливой с Антоном Павловичем, то Антон Павлович мешал мне быть счастливой с моей семьей. Надо было разорвать душу пополам.
       Что он хотел сказать словами: "Как ненужно, мелко и обманчиво было все то, что мешало нам любить"?
       Мне мешало то, что я любила мужа и детей. В этом я не видала ничего ненужного, мелкого и обманчивого. И что он понял нового - я вообразить себе не могла. Оставалась все та же безнадежность и безвыходность.
       Я ужаснулась, когда увидала, что я сделала с книгой. Надо было спрятать ее так, чтобы никто не видел. Лучше даже было уничтожить, сжечь. Но перед этим я еще раз перечла весь рассказ, и, как это ни странно, настроение у меня сразу переменилось: умиление и нежность вдруг сменились отчаянием и раздражением.
       Я схватила листок бумаги и написала Антону Павловичу письмо. Что я писала - я не обдумывала. Но чтобы не раздумать послать, я сейчас же пошла и бросила письмо в почтовый ящик. Уже на обратном пути я пожалела о том, что сделала. Неласково было мое письмо.
       А через несколько дней я получила ответ:
       
       "30 августа, Мелихово.
       Я поеду в Крым, потом на Кавказ и, когда там станет холодно, поеду, вероятно, куда-нибудь за границу. Значит, в Петербург не попаду.
       Уезжать мне ужасно не хочется. При одной мысли, что я должен уехать, у меня опускаются руки и нет охоты работать. Мне кажется, что если бы эту зиму я провел в Москве или в Петербурге и жил бы в хорошей, теплой квартире, то совсем бы выздоровел, а главное, работал бы так (т.е. писал бы), что, извините за выражение, чертям бы тошно стало.
       Это скитальческое существование, да еще в зимнее время, - зима за границей отвратительна, - совсем выбило меня из колеи.
       Вы несправедливо судите о пчеле. Она сначала видит яркие, красивые цветы, а потом уже берет мед.
       Что же касается всего прочего - равнодушия, скуки, того, что талантливые люди живут и любят только в мире своих образов и фантазий, - могу сказать одно: чужая душа потемки.
       Погода скверная. Холодно. Сыро.
       Крепко жму Вам руку. Будьте здоровы и счастливы.

    Ваш Чехов".
       
       Припомнилось мое письмо.
       Я благодарила за честь фигурировать героиней хотя бы и маленького рассказа.
       "Я здесь встречалась с одним из Ваших приятелей, о котором его жена говорит, что он делает всякие гадости и подлости, чтобы потом реально и подробно описывать их в своих романах. Конечно, в заключение он бьет себя в грудь от раскаяния.
       Вы упражняетесь в великодушии и благородстве. Но, увы, тоже раскаиваетесь".
       Потом были такие фразы:
       "Сколько тем нужно найти для того, чтобы печатать один том за другим повестей и рассказов. И вот писатель, как пчела, берет мед откуда придется... Писать скучно, надоело, но рука "набита" и равнодушно, холодно описывает чувства, которых уже не может переживать душа, потому что душу вытеснил талант. И чем холодней автор, тем чувствительней и трогательнее рассказ. Пусть читатель или читательница плачет над ним. В этом искусство".
       А в ответе нет ни одной, ни одной язвительной, раздраженной строки. Он даже выражает желание жить в ненавистном ему Петербурге, жалуется, что надо уезжать. Хоть бы упрекнул. Хоть бы пристыдил. Как-то он написал мне: "Верьте, Вы строги не по заслугам". Это, кажется, был единственный выговор за все время.
     

    XVI
       
       Весь конец 1898 года был для меня чрезвычайно тяжелым: все трое детей заболели коклюшем, и одновременно Ниночка схватила где-то скарлатину, и не успела еще понравиться, как у Левушки началось воспаление легких. Я замучилась.
       В январе 1899 года все начало приходить в норму, а в самом начале февраля я получила из Ялты письмо от Чехова.
       
       "5 февраля. Ялта.
       Многоуважаемая Лидия Алексеевна, я к Вам с большой просьбой, чрезвычайно скучной. Не сердитесь, пожалуйста. Будьте добры, найдите какого-нибудь человека или благонравную девицу и поручите переписать мои рассказы, напечатанные когда-то в "Петербургской газете". И также походатайствуйте, чтобы в редакции позволили отыскать мои рассказы и переписать, так как отыскивать и переписывать в Публичной библиотеке очень неудобно. Если почему-либо эта просьба моя не может быть исполнена, то, пожалуйста, пренебрегите, я в обиде не буду, если же просьба моя более или менее исполнима, если у Вас есть переписчик, то напишите мне, и тогда я пришлю Вам список рассказов, которые не нужно переписывать. Точных дат у меня нет, я забыл даже, в каком году печатался в "Петербургской газете". Но когда Вы напишете мне, что переписчик есть, я сейчас же обращусь к какому-нибудь петербургскому старожилу библиографу, чтобы он потрудился снабдить Вас точными датами. Умоляю Вас, простите, что я беспокою Вас, наскучаю просьбой, мне ужасно совестно, но, после долгих размышлений, я решил, что больше не к кому мне обратиться с этой просьбой. Рассказы мне нужны; я должен вручить их Марксу на основании заключенного между нами договора, а что хуже всего - я должен опять читать их, редактировать и, как говорит Пушкин, "с отвращением читать жизнь свою".
       Как Вы поживаете? Что нового?
       Мое здоровье порядочно, по-видимому; как-то среди зимы пошла кровь, но теперь опять ничего, все благополучно.
       По крайней мере напишите, что Вы не сердитесь, если вообще не хотите писать. В Ялте чудесная погода, но скучно, как в Шклове. Я точно армейский офицер, заброшенный на окраину. Ну, будьте здоровы, счастливы, удачливы во всех Ваших делах. Поминайте меня почаще в Ваших святых молитвах, меня многогрешного.
       Теперь меня будет издавать не Суворин, а Маркс. Я теперь "марксист".

    Преданный А.Чехов."
       
       Трудно передать, до чего меня обрадовало это письмо! Поработать для Чехова - какое это счастье! И все складывалось удачно: из редакции мне прислали на дом переплетенные по полугодиям комплекты газеты, Миша порекомендовал мне двух переписчиков. Беда была только в том, что никто не помнил, в каком году начал писать в газете Антон Павлович. Я отправилась за справкой к старожилу библиографу Быкову. Он был очень любезен, но ничего не помнил, и единственным результатом моего визита было то, что он продушил меня крепчайшими духами, пожимая мне руку.
       Конечно, я сейчас же написала Антону Павловичу, что начинаю орудовать, и получила от него в ответ:
       
       "За Вашу готовность помочь мне и за Ваше милое, доброе письмо шлю Вам большое спасибо, очень, очень большое. Я люблю письма, написанные не в назидательном тоне. Вы пишете, что у меня необыкновенное умение жить. Может быть. Но бодливой корове бог рог не дает. Какая польза из того, что я умею жить, если я все время в отъезде, точно в ссылке. Я тот, что по Гороховой шел и гороху не нашел; я был свободен и не знал свободы, был литератором и проводил свою жизнь поневоле не с литераторами, я продал свои сочинения за 75 тысяч и уже получил часть денег, но какая мне от них польза, если вот уже две недели я сижу безвыходно дома и не смею носа показать на улицу. Кстати, о продаже. Продал я Марксу прошедшее, настоящее и будущее; совершил я это, матушка, для того, чтобы привести свои дела в порядок. Осталось у меня 50 тысяч, которые (я получу их окончательно лишь через два года) будут мне давать ежегодно две тысячи. До сделки с Марксом книжки давали мне около 3 1/2 тысяч ежегодно, а за последний год я, благодаря, вероятно, "Мужикам", получил 8 тысяч. Вот Вам мои коммерческие тайны. Делайте из них какое угодно применение, но не очень завидуйте моему умению жить. Все-таки, как бы ни было, если попаду в Монте-Карло, непременно проиграю тысячи две - роскошь, о которой я доселе не смел и мечтать. А может быть, я и выиграю?
       ...Зачем я в Ялте? Зачем здесь так ужасно скучно? Идет снег, метель, в окна дует, от печки идет жар, писать не хочется вовсе, и я ничего не пишу".
       
       Я лежала на полу перед развернутой книгой переплетенной газеты размером во весь лист и, макая руку в тарелку с водой, чтобы несколько смыть с нее вековую пыль, перелистывала каждый номер, читая подписи под фельетонами.
       Так как Антон Павлович не помнил ни года напечатания, ни заглавия своего первого рассказа в этой газете, мне пришлось начать с самых отдаленных времен. Изредка попадались рассказы, подписанные одной буквой "Ч", и тогда я читала их, чтобы угадать, не принадлежали ли они перу Антона Павловича.
       Я спросила Антона Павловича:
       "Подписывались ли вы когда-нибудь одной буквой?"
       Он ответил: "Не помню, матушка".
       Сергей Николаевич тоже не знал.
       Но рассказы "Ч" были до такой степени плохи, что я решила не обращать на них больше внимания. Таким образом я пролистала года два без всякой пользы.
       Начихалась я отчаянно. Каждая страница поднимала облако пыли.
       Итак, лежала я на полу и листала, а из головы не выходило письмо Чехова.
       Ведь это были горькие жалобы. А Антон Павлович не легко жаловался и тосковал. Значит же, круто, тяжело ему пришлось.
       Постепенно вспоминалась фраза из "О любви":
       "Я был несчастлив..."
       Неужели я никогда, никогда не принесу ему ничего, кроме огорчений?
       Я собралась с духом и решила поговорить с Мишей. Было это вечером, в его кабинете. Он искал в ящике своего письменного стола какую-то коробочку, в которой должна была находиться сломанная запонка. Ее надо было отдать починить. Коробочка не находилась, и он сердился. Я стояла у окна, где было почти темно.
       - Ты тут рылась?
       - Я не открывала этого ящика.
       - Рассказывай! У меня нет уголка в доме, где бы я мог...
       Он не докончил фразы, потому что коробочка оказалась у него под рукой. Он стал разглядывать запонку.
       - Вот что, Миша, - начала я, - мне надо с тобой поговорить.
       Я упомянула о болезни Чехова и его одиночестве и тоске.
       - Помнишь, ты жалел о том, что вытребовал меня телеграммами из Москвы, когда он лежал в клинике? Исправь теперь свою вину, отпусти меня на несколько дней в Ялту. Нельзя же, право, смотреть на мою дружбу с Чеховым с обычной точки зрения, нельзя не оказать ему больше доверия, больше уважения. Мой приезд развлечет, доставит ему маленькую радость.
       Я говорила и удивлялась, что Миша меня не прерывает, а слушает молча. Я заранее была уверена, что наш разговор не пройдет гладко, а вызовет гром и молнии, но у меня были причины надеяться, что дело может повернуться в мою пользу.
       - Почему бы мне не поехать? - продолжала я. - Ведь я уже не молода и не легкомысленна, Антон Павлович болен...
       Но тут-то и разразилась гроза.
       - Ах, он болен! В Ялту? К Чехову? Он болен? Конечно, болен, он чахоточный. Знаем мы этих чахоточных! Ведь это первые... (Он сказал слово, которое я повторить не могу.) Да! Это свойство болезни. Ведь это вы живете в розовом тумане, ровно ничего не знаете, ничего не понимаете.
       Ах, как трудно было выдержать спокойный, мирный тон! Кровь бросилась в голову.
       - Ты несправедлив, - сказала я, - и то, что ты говоришь, возмутительно. Я десять лет знаю Антона Павловича. Знаю его хорошо. Знаю и его безукоризненное отношение ко мне...
       - Что ты знаешь?! - кричал Миша. - Что ты можешь знать?
       Тогда и я перестала владеть собой.
       Когда он любил меня и ревновал, я это понимала и прощала ему его грубость, но теперь, когда он был влюблен в другую, когда смотрел на меня только как на собственность, которую, отложив, все-таки надо было приберечь, - теперь я возмутилась и негодовала.
       - Я уеду! - в заключение нашего длинного и бурного разговора заявила я. - Ты так и знай. Уеду! Почему я не только должна терпеть, но и должна всячески содействовать твоему увлечению ничтожной женщиной, а ты, где и как только можешь, препятствуешь моей дружбе с самым умным, благородным и талантливым человеком?
       - Ты истеричка! - визгливым голосом закричал Миша. - Тебя лечить надо. И ты воображаешь, я не понимаю: ведь ты мне устроила сцену ревности, как самая пошлая баба. Уедешь, а на другой день после твоего приезда в Ялту появится заметка в газете: "Писательница Авилова прибыла в Ялту к Чехову". Будет публичный скандал. Я буду басней города.
       А на другой день Миша был тих, любезен, предупредителен, но жаловался на здоровье - в сердце перебои, колотье.
       - Так было у отца незадолго до его смерти.
       Когда он ушел на службу, моя маленькая Ниночка уселась у меня на коленях, прижалась ко мне и сказала:
       - Мамочка, не уезжай от нас. Нам будет очень плохо. Папа будет болен. А я буду плакать, плакать!..
       - Это тебя папа научил сказать?
       - Да, папа.
       - А еще что он просил сказать?
       - А я забыла.
       Я не уехала.
       Почему бы этому "армейскому офицеру" не написать хоть раз ясно и просто? Не выразить своего желания меня видеть? А если в "Шклов" уже приехал кто-нибудь, кто сумеет лучше развлечь его?
       Чехов писал мне часто, но в этих письмах я уже не чувствовала призыва.
       Не слышала я больше: "Я люблю вас, Надя". Все было обычно, буднично и равнодушно.
       Я не поехала в "Шклов", потому что уже опять мало верила, что я там нужна.
     

    XVII
       
       Весной мне пришлось ехать в Москву. Между прочим, я рассказала Алеше, у которого я остановилась, что Антон Павлович хочет купить для матери и сестры в Москве дом, но не знает, как за это приняться.
       - Чего же проще! - заявил Алеша, - вот мы заготовим ему списочек домов, которые продаются и, по твоему мнению, подходящи. Укажет их нам один мой знакомый, который как раз занимается продажей и покупкой домов. Он, конечно, жулик, но меня он надувать не захочет. За это ручаюсь. Приступим?
       - Ты знаешь, мне ничего не поручено.
       - Ну, еще бы. Чехову это бы и в голову не пришло. Но раз он хочет купить и затрудняется, то надо помочь.
       Мы оба весело смеялись.
       - Люблю покупать дома и нанимать квартиры, - заявил брат. - И никогда никто не подозревает, что я забавляюсь, а на самом деле не мог бы купить и курятника. Суетятся, ухаживают, смотрят в глаза... А я хожу и подробно все оглядываю. Ах, какие это здания. Один раз я чуть не дворец покупал...
       Так как мне приходилось все равно много ездить по городу с тем же комиссионером, который взялся помочь купить нужную мне мебель для дома в деревне, то заодно я смотрела и продающиеся дома, пригодные для Чехова. Я убедилась, что мой комиссионер умеет приобретать вещи за их половинную стоимость, пользуясь ему одному знакомыми условиями, разнообразными связями, а главное, своим опытом и пониманием.
       - Стараюсь для вашего брата, - часто напоминал он мне.
       - А для Чехова постараетесь?
       - Это уж будьте покойны. Прямо, можно сказать, подарю ему дом. Мы тоже с понятием в людях. Убыток с другого покупателя наверстаем.
       Но Антон Павлович написал мне 23 марта: "Деньги мои, как дикие птенцы, улетают от меня, и через года два придется поступить в философы".
       А в апреле: "Если мать и сестра еще не отказались от мысли купить себе дом, то непременно побываю у А. на Плющихе. Если я куплю дом, то у меня окончательно не останется ничего - ни произведении, ни денег. Придется поступить в податные инспекторы".
       Так мне и не пришлось купить Антону Павловичу дом.
       В Петербурге дело с перепиской приходило к благополучному концу.
       "Вы присылаете не бандероли, а тюки, - писал Антон Павлович. - Ведь марок пошло по крайней мере на 42 рубля".
       В середине апреля он уже приехал в Москву. Я ему написала, что 1 мая буду проездом на вокзале, и он ответил:
       "1-го мая я буду еще в Москве. Не приедете ли Вы ко мне с вокзала утром пить кофе? Если будете с детьми, то заберите и детей. Кофе с булками, со сливками; дам и ветчины".
       Но мне приехать к Чеховым было очень неудобно. От поезда до поезда было часа два или немного больше, и надо было накормить всех завтраком, выхлопотать отдельное купе. Ехать на каких-нибудь четверть часа не стоило. Так я и написала Антону Павловичу. Едва мы кончили завтракать, как увидали Антона Павловича, который шел, оглядываясь по сторонам, очевидно отыскивая нас. В руках у него был пакет.
       - Смотрите, какие карамельки, - сказал он поздоровавшись. - Писательские. Как вы думаете: удостоимся ли мы когда-нибудь такой чести?
       На обертке каждой карамельки были портреты: Тургенева, Толстого, Достоевского...
       - Чехова еще нет? Странно! Успокойтесь: скоро будет.
       Антон Павлович подозвал к себе детей и взял Ниночку на колени.
       - А отчего она у вас похожа на классную даму? - спросил он.
       Я возмутилась. - Почему - классная дама?
       Но он так ласково перебирал локоны белокурых волос и заглядывал в большие серые глаза, что мое материнское самолюбие успокоилось. Ниночка припала головкой к его плечу и улыбалась.
       - Меня дети любят, - ответил он на мое удивление, что девочка нисколько не дичится его. - А я вот что хочу предложить вам: сегодня вечером играют "Чайку" только для меня. Посторонней публики не будет. Останьтесь до завтра. Согласны?
       Согласиться я никак не могла. Надо было бы везти детей, француженку и горничную в гостиницу, телеграфировать сестре в деревню, телеграфировать мужу в Петербург. Все было чрезвычайно сложно и трудно.
       - Вы никогда со мной ни в чем не согласны! - хмуро сказал Антон Павлович. - Мне очень хотелось, чтобы вы видели "Чайку" вместе со мной. Неужели нельзя это как-нибудь устроить?
       Но как мы ни прикидывали, все оказывалось, что нельзя.
       - А у вас есть с собой теплое пальто? - вдруг спросил Антон Павлович. - Сегодня очень холодно, хотя первое мая. Я в драповом озяб, пока сюда ехал.
       - И я очень жалею, что вы ехали, - сказала я. - Еще простудитесь по моей вине.
       - А с вашей стороны безумие ехать в одном костюме. Знаете, я сейчас напишу записку Маше, чтобы она привезла вам свое драповое. Я сейчас же пошлю... Она успеет.
       Мне стоило большого труда уговорить его отказаться от этой мысли.
       - Так телеграфируйте мне, если простудитесь, и я приеду вас лечить. Ведь я хороший доктор. Вы, кажется, не верите, что я хороший доктор?
       - Приезжайте ко мне не лечить, а погостить, - попросила я. - На это вы согласны?
       - Нет! - сказал он быстро и решительно. И сейчас же перевел разговор на другое.
       - Пришлось вам повозиться со мной эту зиму! Неужели вы читали все, что переписывали ваши писатели? Как мне вас было жалко. А дом-то вы мне покупали... - Он хмуро улыбнулся. - Не было у бабы заботы, да завела баба порося...
       Пришел носильщик и объявил, что можно занимать места, взял багаж и пошел, а следом за ним побежали дети и француженка.
       Антон Павлович взял мой ручной саквояж и две коробки конфет, которые мне привезли провожающие в Петербурге. Мы тоже собрались идти, когда я заметила, что пальто его расстегнуто. Так как руки его были заняты, то я остановила его и стала застегивать пальто.
       - Вот как простужаются, - сказала я.
       - И вот как всегда, всегда напоминают, что я больной, что я уже никуда не гожусь. Неужели никогда, никогда нельзя этого забыть? Ни при каких обстоятельствах?
       - А я вот здорова, да насилу отговорила вас посылать за теплой одеждой Марии Павловны. Вам можно заботиться о том, чтобы я не простудилась, а мне нельзя?
       - Так зачем же мы ссоримся, матушка? - спросил Антон Павлович и улыбнулся.
       - Вы сегодня не в духе, - заметила я и, смеясь, прибавила: - хотя в новых калошах.
       - Совсем не новые, - опять сердито возразил Антон Павлович.
       Мы шли то платформе.
       - Вы знаете: теперь уже десять лет, как мы знакомы, - сказал Чехов. - Да. Десять лет. Мы были молоды тогда.
       - А разве мы теперь стары?
       - Вы - нет. Я же хуже старика. Старики живут, где хотят и как хотят. Живут в свое удовольствие. Я связан болезнью во всем...
       - Но ведь вам лучше.
       - Оставьте! Вы сами знаете, чего стоит это улучшение. А знаете, - неожиданно оживляясь, прибавил он, - мне все-таки часто думается, что я могу поправиться, выздороветь совсем. Это возможно. Это возможно. Неужели же кончена жизнь?
       Из окна купе смеялись и кивали три детских личика. Опять подбежал носильщик, получил свою мзду и исчез.
       - Пойдемте в вагон, - предложил Антон Павлович. - Мало того, что у вас скверный характер, вы легкомысленны и неосторожны. Ваш костюм меня возмущает. Как вы поедете ночью на лошадях?.. Сколько верст?
       Ребята обрадовались нам, как будто мы давно не видались. Антон Павлович сейчас же опять взял Ниночку на колени, а мой сын протянул Антону Павловичу книгу:
       - Я ее купил здесь в киоске. Вы это читали?
       Антон Павлович взял книгу и перелистал ее.
       - Я эту книгу читал, - очень серьезно сообщил он. - Это сочинение Пушкина. Это хорошая книга. Ты хорошо выбрал.
       Лодя просиял.
       - Это стихи. Вы любите стихи, Антон Павлович?
       - Да, я очень люблю стихи Пушкина. Пушкин прекрасный поэт.
       - Чуть не забыла отдать вам ваш последний рассказ, - спохватилась я. - Почему-то он остался...
       - Воображаю, какая это дрянь. Вы его тоже читали?
       - Нет, это не дрянь. Это рассказ Чехонте. Я очень люблю рассказы Чехонте. Это прекрасный писатель, - смеясь возразила я.
       - А сегодня вечером пойдет "Чайка". Без публики, только для меня. Ах, какие артисты. Какие артисты. А я сердит на вас, что вы не захотели остаться...
       Послышался звонок, и Антон Павлович встал.
       Мне вдруг вспомнилось прощание Алехина с Луганович в вагоне перед самым отходом поезда: "Я обнял ее, она прижалась к моей груди..." Я почувствовала, как вдруг заколотилось сердце и будто что-то ударило в голову.
       "Но мы прощаемся не навсегда, - старалась я внушить самой себе. - Возможно, что он даже приедет ко мне или к Сергею Николаевичу".
       Я не видела, как Антон Павлович простился с детьми, но со мной он не простился вовсе и вышел в коридор. Я вышла за ним. Он вдруг обернулся и взглянул на меня строго, холодно, почти сердито.
       - Даже если заболеете, не приеду, - сказал он. - Я хороший врач, но я потребовал бы очень дорого... Вам не по средствам. Значит, не увидимся.
       Он быстро пожал мою руку и вышел.
       - Мама, мама, - кричали дети, - иди скорей, скорей...
       Поезд уже стал медленно двигаться. Я видела, как мимо окна проплыла фигура Антона Павловича, но он не оглянулся.
       Я тогда не знала, не могла предполагать, что вижу его в последний раз.
       Тем не менее, я больше никогда его не видала, и наше прощание в вагоне было прощанием навсегда. Почему? Я не знаю.
       В эту холодную весеннюю лунную ночь в нашем саду непрерывно пели соловьи. Их было несколько. Когда тот, который пел близко от дома, замолкал, слышны были более дальние, и от хрустального звука их щелканья, от прозрачной чистоты переливов и трелей воздух казался еще более свежим и струистым. Я стояла на открытом выступе балкона, куталась в платок и глядела вдаль, где над верхушками деревьев, рассыпавшись, мерцали звезды.
       Кончилось ли теперь представление "Чайки"? Вероятно, кончилось. Вероятно, после представления ужинают. Станиславский, Немирович, исполнители. Красивые, изящные артистки (хороша бы я была между ними в своем дорожном костюме!). Антон Павлович доволен, счастлив, он уже, конечно, забыл, что рассердился на меня за мой отказ остаться. Он счастлив, но упорно, бессменно стояло передо мной лицо Антона Павловича таким, каким я его видела утром: постаревшим, болезненным, строгим и требовательным. "Если даже заболеете - не приеду. Я дорого потребую, вам не по средствам". Ушел, почти не простившись.
       Но теперь он доволен, конечно, не думает обо мне. Солнце мое! О солнце мое, такое скупое на тепло и ласку для меня!
       Но и в теплом платке было очень холодно. Без малейшего ветра, воздух набегал волнами, и в нем, как хрустальные ледяные ключи, были соловьиные трели.
       Все, что последовало, было для меня мучительной загадкой. Я написала ему. Он не ответил. Я написала вторично, предполагая, что письмо мое пропало. Но и на второе письмо не было ответа. Долго спустя, когда я узнала, что он в Крыму, я написала в Ялту.
       Этого последнего письма, которого я себе долго, долго простить не могла, потому что в нем я уж не могла скрыть ни своей любви, ни своей тоски, - этого письма он не мог не получить, так как оно было заказное. Но Антон Павлович и на него не ответил, и я поняла, что между нами не недоразумение, а полный разрыв. Я поняла, что Антон Павлович твердо решил порвать всякие отношения, а раз он это решил, так оно и будет.
       Я растерялась. Целыми часами сидела я где-нибудь в запущенной части сада, в грачиной роще или на канаве, и думала свою неразрешимую думу. Почему? За что? За то, что я отказалась остаться на представление "Чайки"? Нет, этого не может быть! За то, что я застегнула ему пальто? За то, что, возможно, после бессонной ночи в вагоне я была неавантажна, неинтересна, некрасива? Возможно еще, что, окруженная детьми, багажом, у меня был вид самодовольной наседки?
       Чего я только не передумала! но ни на одном предположении остановиться не могла: все было слишком невероятно для Антона Павловича, не только невероятно, но даже обидно и унизительно для него. А если и приходило в голову, то... должно же было хоть что-нибудь прийти в голову. Но важно было не то, что я думала, а то, что я чувствовала. Это было не горе, а какая-то недоумевающая и испуганная растерянность.
       Как-то раз видела я, как мальчишки на бульваре выжгли глаза мыши, а потом пустили ее бегать. Мышь металась, кружилась и пищала, а мальчишки хохотали.
       Мне выжгли что-то, что прежде давало мне уверенность, равновесие, спокойствие. У меня осталось одно недоумение: почему все так изменилось? И я сама и все окружающее? И как жить в этом новом, тяжелом мире?
       Странно: у нас с Антоном Павловичем никогда не было "назидательных" разговоров. Он не высказывал мыслей, не поучал, не убеждал; он даже всегда уклонялся от отвлеченных разговоров, а любил слушать рассказы из пережитого. И больше любил слушать, чем говорить. А между тем такое громадное влияние он имел на людей! Чем он действовал? Выражением глаз? Складкой на лбу? Тем, как он слушал? Для меня было несомненно, что он воспитал меня, что он помог мне разобраться и утвердиться во многом. Рассказать о том, как это произошло, я бы не могла. Мне кажется, одно его присутствие вносило ясность, глубину и благородство в жизнь, Прогоняло духоту и затхлость.
       И этого друга я лишилась!
       Как-то вдруг захлопнулось окно на воздух, на солнце, на даль...
       Конечно, можно и нужно было продолжать жить так, как уже давно наладилась жизнь. Обыкновенная женская жизнь. Да и все в ней было хорошо: Мишино увлечение меня мало беспокоило, я очень скоро уверилась, что оно ничуть не влияло на его отношение к семье; дети у меня были прекрасные: здоровые, способные, милые. Наконец, мои литературные успехи давали мне немало радости. Даже Миша стал относиться к моим занятиям гораздо снисходительнее и потихоньку от меня собирал все газеты и журналы, где были напечатаны мои рассказы. Когда я это случайно узнала, меня это очень порадовало. Вообще все было хорошо. Наше семейное счастье процветало.
       Но душу свою я разорвала пополам.
     

    XVIII
       
       Как-то я зашла к Худековым; по обыкновению, я собиралась пройти через гостиную в кабинет Сергея Николаевича, как вдруг Надя выбежала мне навстречу, схватила меня за руку и увела в бильярдную.
       - Сергей Николаевич занят? Кто у вас?
       - Нет, не то, - сказала Надя, - мне надо с тобой поговорить. Слушай... Ты знаешь? ты знаешь, что Антон Павлович женился? Знала? Нет?
       Нет, я не знала.
       - Мне все равно, - ответила я. - Не все ли мне равно?
       Но сейчас же я почувствовала сильную слабость, холодный пот на лбу и опустилась на первый попавшийся стул.
       Надя мочила мне голову, дала что-то выпить. Я скоро пришла в себя.
       - Вот история! - смеясь сказала я. - С чего это мне стало дурно? Ведь мне, правда, все равно.
       - Можешь идти? Я тебя провожу. А к Сереже не заходи, на тебе лица нет.
       Мы вышли на улицу.
       - На Книппер женился?
       - Да. Ужасно странная свадьба...
       Она стала рассказывать то, что слышала.
       - Ни любви, ни даже увлечения...
       - Ах, оставь пожалуйста! - сказала я. - Конечно, увлекся. И прекрасно сделал, что женился. Она артистка. Будет играть в его пьесах. Какая связь! Общее дело, общие интересы. Прекрасно. Я за него очень рада.
       - Но, понимаешь, он очень болен. Что же, она бросит сцену, чтобы ухаживать за ним?
       - Я уверена, что он этого и не допустит. Я знаю его взгляд на брак.
       - Нет, это не брак. Это какая-то непонятная выходка. Что же ты думаешь, что Книппер им увлечена? С ее стороны это расчет. А разве он этого не понимает?
       - Ну, что же? и расчеты часто бывают удачные. Все-таки очень хорошо, что он женился. Жалко, что поздно.
       Надя опять стала рассказывать то, что говорили об этой свадьбе.
       - Даже никто из близких не знал и не ожидал. И на жениха он был так мало похож...
       Она проводила меня до дома и ушла обратно.
       Через некоторое время я возвращалась домой из Союза писателей, и меня провожал один из его членов. Фамилию его я забыла.
       - Я только что из Москвы, - говорил он, - и, между прочим, был у Чехова. Ведь вы с ним знакомы?
       - Да. Встречались.
       - Вот... Он мне говорил... Он даже сказал, что хорошо знает вас. И очень давно. Спрашивал о вас. И у меня осталось впечатление, что он очень... да, очень тепло к вам относится.
       Я молчала.
       - Видел и его жену. Артистку Книппер.
       - Понравилась?
       Он сделал какой-то сложный жест рукой.
       - Артистка. Одета этак... - опять жест. - Движения, позы... Во всем, знаете, особая печать. Странно, рядом с Антоном Павловичем. Он почти старик, осунувшийся, вид болезненный... На молодожена не похож. Она куда-то собиралась, за ней заехал Немирович...
       Опасаясь сплетен, я быстро перевела разговор на другую тему.
       Очень хотелось спросить: что он обо мне спрашивал? Что он говорил? Из чего можно было получить впечатление, что он тепло ко мне относится?
       Но я ничего не спросила. Мне было достаточно и того, что я слышала, чтобы едва сдерживать свое волнение.
       С этой поры я часто слышала разговоры об этой свадьбе. Всегда говорили: "странно". А я не могла понять: почему странно? Разве не естественно, что писатель-драматург влюбился в артистку, для которой он писал роли? Она была талантлива, приятной наружности.
       Когда-то, очень давно, случилось так, что мы играли с ней вместе в одном любительском спектакле. Ставили пьесу: "Странное стечение обстоятельств". Помню только, что в этой пьесе были две Софьи Андреевны и одну играла я, а другую - Книппер. Режиссировал Рощин-Инсаров и предсказывал мне блестящий успех, если я поступлю на сцену. Книппер была тогда очень незаметной, застенчивой, молчаливой молодой девушкой. Говорили, что у нее очень строгий отец. Брат ее, Константин, бывал у нас в доме и тоже жаловался на чрезмерную строгость отца. Мать я видела, и она на меня произвела впечатление очень чопорной и натянутой. Мы попытались познакомиться домами, но это не вышло.
       Как-то, катаясь на тройках, вздумалось нам заехать за Ольгой Леонардовной и Константином. Подкатили мы со звоном и шумом к подъезду Книппер, стали звонить, как вдруг из двери испуганно выскочил Константин и замахал на нас руками. Он сказал что-то и сейчас же запер дверь.
       - Что он сказал? Что он сказал? - спрашивали из саней.
       - У него только что умер маленький брат, - шептали те, кто ходил звонить.
       - Умер брат? Брат?
       Мы отъехали шагом, чтобы не слышно было бубенцов. Все чувствовали себя так, будто были в чем-то виноваты, и стыдились. Настроение сразу упало.
       Можно ли и надо ли мне было поздравить Антона Павловича? Пожелать ему от души, и от всей души, счастья и здоровья? Мне этого хотелось, вместе с тем я не решалась. За это долгое время после разрыва я успела многое понять и обдумать.
       И мне казалось, что я поняла верно.
       "Знаете ли вы, что теперь уже десять лет, как мы знакомы? Да, десять лет".
       Целых десять лет неопределенных и напряженных отношений. Два раза пытался он положить конец этой неопределенности. Надо было сойтись или разойтись. Но "нам не везло". Объясниться до конца не удалось, помешала болезнь. ("Что было бы с ней в случае моей болезни, смерти?") Кроме моей семьи, встала между нами еще и эта преграда: болезнь. И вот он решил одним ударом покончить и с нашей "тихой и грустной любовью" и со всеми сомнениями, надеждами и ожиданиями. Случилось так, что мы, как и в его рассказе, прощались в вагоне. Почему мне не вспомнилось тогда, что его строгое, холодное, почти злое лицо, когда он повернулся ко мне, чтобы проститься, было совершенно такое же, как несколько лет назад, когда он сидел у меня и говорил: "Я вас любил. Знали ли вы это?" Я тогда испугалась его "ненавидящих" глаз. А он страдал. И в вагоне он страдал. Он сказал, что не приедет ко мне ни за что и что мне это стоило бы слишком дорого: "Я дорого возьму". А он только что видел меня с детьми и знал, что эта цена мне непосильна. Теперь мне было ясно, что это была последняя попытка узнать, насколько я его люблю. И потом он ушел и даже не оглянулся. Он твердо решил: это конец.
       Так нужно ли и можно ли было мне поздравить его? Я сперва решила, что невозможно, но когда я узнала, что он спрашивал обо мне и "отзывался тепло", желание мое написать стало почти непреодолимо.
       Я узнала, что он один в Ялте, а Книппер в Москве, и я сделала вот что: я написала записочку, в которой передавала просьбу нашей общей знакомой, А.А.Луганович, переслать ее письмо П.К.Алехину, адрес которого Антону Павловичу, наверное, известен. Письмо Луганович я положила в отдельный конверт. Луганович писала Алехину, что узнала об его женитьбе и горячо, от всего сердца желает ему счастья. Она писала, что и сама успокоилась и, хотя вспоминает его часто, вспоминает с любовью, но без боли, так как в ее личной жизни много радостей и удовольствий. Она счастлива и очень хотела бы знать, счастлив ли также и он.
       Потом она благодарила его за все, что он ей дал. "Была ли наша любовь настоящая любовь? Но какая бы она ни была, настоящая или воображаемая, как я благодарю Вас за нее! Из-за нее вся моя молодость точно обрызгана сверкающей, душистой росой. Если бы я умела молиться, я молилась бы за Вас. Я молилась бы так: Господи! пусть он поймет, как он хорош, высок, нужен, любим. Если поймет, то не может не быть счастлив".
       И Анна Алексеевна получила ответ от Алехина через мое посредство.
       "Низко, низко кланяюсь и благодарю за письмо. Вы хотите знать, счастлив ли я? Прежде всего я болен. И теперь я знаю, что очень болен. Вот Вам. Судите, как хотите. Повторяю, я очень благодарен за письмо. Очень.
       Вы пишете о душистой росе, а я скажу, что душистой и сверкающей она бывает только на душистых, красивых цветах.
       Я всегда желал Вам счастья, и, если бы мог сделать что-нибудь для Вашего счастья, я сделал бы это с радостью. Но я не мог.
       А что такое счастье? Кто это знает? По крайней мере я лично, вспоминая свою жизнь, ярко сознаю свое счастье именно в те минуты, когда, казалось тогда, я был наиболее несчастлив. В молодости я был жизнерадостен - это другое.
       Итак, еще раз благодарю и желаю Вам и т.д.

    Алехин".
       
       Это письмо, подписанное Алехиным, я в числе прочих не отдала Марии Павловне для собрания "Писем". Почему Алехин? Надо было бы объяснять, выдать нашу тайну. Письмо у меня было украдено с другими письмами и бумагами. Украдено из-за красивого ящичка, в котором хранилось.
       Но это было не последнее письмо Антона Павловича. Он мне ответил еще в 1904 году.
       Тогда начиналась японская война, и мне очень хотелось сделать что-нибудь в пользу раненых. Я была возбуждена, полна энергии, а мне некуда было приложить свои силы.
       Тогда я задумала издать сборник. Знакомых писателей у меня было много, и со многими у меня были хорошие отношения. Для печатания книги я надеялась на Сергея Николаевича. Я мечтала, что и материал и издание будут непременно очень хороши, а мне все обойдется чуть не даром. Значит, моя помощь одной моей работой и хлопотами принесет немало денег.
       Прежде всего я написала Чехову.
       Он ответил, что в настоящее время у него нет ни одной подходящей рукописи и что он вообще моей затее не сочувствует. "Если Вы не прочь выслушать мое мнение, то вот оно: сборники составляются очень медленно, туго, портят составителю настроение, но идут необыкновенно плохо. Особенно сборники такого типа, как Вы собираетесь издать, т.е. из случайного материала. Простите мне, ради бога, эти непрошенные замечания, но я бы повторил их пять, десять, сто раз, а если бы мне удалось удержать Вас, то я был бы искренно рад. Ведь пока Вы работаете над сборником, можно иным путем собрать тысячи, собрать не постепенно, через час по столовой ложке, а именно теперь, в горячее время, пока не остыло еще желание жертвовать. Если хотите сборник во что бы то ни стало, то издайте небольшой сборник ценою в 25-30 коп., сборник изречений лучших авторов (Шекспира, Толстого, Пушкина, Лермонтова и пр.) насчет раненых, сострадания к ним, помощи и пр., что только найдется у этих авторов подходящего. Это и интересно, и через 2-3 месяца можно уже иметь книгу, и продается очень скоро. Простите за советы, не возмущайтесь. Кстати сказать, в настоящее время печатается не менее 15 сборников..."
       Это он писал 7 февраля; а 14 февраля:
       
       "Мн. Лидия Алексеевна. Завтра уезжаю я в Ялту. Если вздумаете написать мне, то я буду Вам очень благодарен.
       Если Вы не издаете сборника, если так решили, то я очень рад. Редактировать и править сборники беспокойно, утомительно, доходы же обыкновенно невелики, часто убытки. По-моему, лучше всего напечатать в журнале свой рассказ, а потом гонорар пожертвовать в пользу Красного Креста.
       Простите, я замерз, только что вернулся из Царицына (ехал на извозчике), рука плохо пишет, да и укладываться нужно. Всего Вам хорошего, главное будьте веселы, смотрите на жизнь не так замысловато; вероятно, на самом деле она гораздо проще. Да и заслуживает ли она, жизнь, которой мы не знаем, всех мучительных размышлений, которыми изнашиваются наши российские умы, - это еще вопрос. Крепко жму руку и шлю сердечное спасибо за письмо.
       Будьте здоровы и благополучны.

    Преданный А.Чехов".
       
       Сотни раз перечитывала я это письмо. Откуда это новое настроение Антона Павловича? "Жизнь проще, не стоит мучительных размышлений..." И мне казалось, что он горько, презрительно улыбается, оглядываясь в прошлом на себя. Не так жил, не так думал и чувствовал. Пропала жизнь!

0

265

Важный художественный принцип рассказа "Дом с мезонином" – расположение света и тени. Особенно ярко он проявляется в пейзажных зарисовках. Художник смотрит под старым вязом на дом: «В окнах мезонина, где жила Мисюсь, блеснул яркий свет, потом покойный зеленый – эту лампу накрыли абажуром. Задвигались тени… Прошло около часа. Зеленый огонь погас, и не стало видно теней». Этот огонь – символ надежды. Уже в обозначении архитектуры дома есть конфликт: дом олицетворяет традиции, мезонин – пристройка, означающая новые времена. Но ни в настоящем, ни в прошлом нет истины, нет спасения для героев.

    Этот рассказ производит глубокое впечатление. Он заставляет задуматься о смысле жизни, противоречиях и преградах на пути к заветной мечте, подводит к пониманию роли своей деятельности. Чехов мастерски сочетает в нем социальное, злободневное и лиричное, задушевное. Автор незримо присутствует в каждой строчке рассказа. Сталкивая разные жизненные позиции, он дает нам понять, что деятельность человека, если она не проникнута высокими целями, как и высокие цели без действия, не приведут его к счастью. Да, жизнь посылает человеку много испытаний и преград, но только каждому из нас самостоятельно предстоит менять свою судьбу к лучшему.

0

266

В начале ХХ века пьесы Антона Павловича Чехова стали настоящим театральным переворотом, сломав многие существавшие тогда традиции.

Современные театральные режиссеры продолжают обращаться к его произведениям, ломая рамки современного театра и, как будто соревнуясь в том, как поставить Чехова так, как никто еще его не ставил.

«Ча́йка» — пьеса в четырёх действиях Антона Павловича Чехова, написанная в 1895—1896 годах и впервые опубликованная в журнале «Русская мысль», в № 12 за 1896 год. Премьера состоялась 17 октября 1896 года на сцене петербургского Александринского театра.

  В 1896 году премьера пьесы А. Чехова “Чайка” в Александринском театре завершилась полным провалом

Антон Павлович Чехов признан одним из величайших писателей в мировой литературе, он создал четыре произведения, ставшие классикой мировой драматургии. В 1895—1896 годах Антоном Павловичем была написана пьеса “Чайка”, которая впервые была опубликована в 12 номере журнала “Русская мысль” за 1896 год. В 1895 году, после многочисленных поправок по требованию цензуры, “Чайка” наконец-то  была допущена к постановке.
Сама же премьера балета “Чайка” состоялась 17 октября 1896 года на сцене петербургского Александринского театра. История первой постановки “Чайки” в Александринском театре давно уже приобрела характер театральной легенды. Она начала создаваться уже на следующий день после премьеры театральными рецензентами, которые раструбили о небывалом в истории театра провале. Говорилось о слабом знании ролей актёрами, о слабости пьесы как таковой, о пренебрежительном отношении автора к публике, об опасности и, естественно, наказуемости такого отношения и так далее.
Критики набросились на пьесу, но были и те, кто оценил ее новаторство. Драматург Немирович-Данченко даже отказался от Грибоедовской премии за лучшую пьесу года, считая, что она должна быть присуждена “Чайке”. В этом же году, после полного провала “Чайки”, Чехов отрёкся от театра. Ни одна другая из пьес Чехова не вызывала столько споров как у современников писателя, так и у более поздних исследователей его творчества, и именно с “Чайкой” связывают становление Чехова-драматурга, а также его новаторство в этой области литературы. В истории не только русского, но и мирового театра провал комедии А.П. Чехова “Чайка” 17 октября 1896 года стал вехой, разделяющей две эпохи развития сценического искусства — конец дорежиссёрского и рождение режиссёрского театра. Здесь появилась драматургия нового направления, новой системы сценической образности, требующей радикальных перемен.
В 1898 году “Чайка” постановки  Московского Художественного Театра, основанного Станиславским и Немировичем-Данченко, имела огромный успех как у публики, так и критики, что сподвигло Чехова на создание ещё трёх мировых шедевров — пьес “Дядя Ваня”, “Три сестры” и “Вишневый сад”. Несмотря на провал при первом своем представлении, с нарастающим успехом “Чайка” затем была сыграна еще пять раз, а в 1902 году возобновлена и реабилитирована в Александринском театре. Именно там сразу же после смерти А.П. Чехова был поставлен “Вишневый сад” (1905), а несколько лет спустя “Три сестры” (1910) — спектакли, которые долгие годы не сходили с петербургской сцены.

Действующие лица

Ирина Николаевна Аркадина, по мужу Треплева, актриса
    Константин Гаврилович Треплев, её сын, молодой человек
    Пётр Николаевич Сорин, её брат
    Нина Михайловна Заречная, молодая девушка, дочь богатого помещика
    Илья Афанасьевич Шамраев, поручик в отставке, управляющий у Сорина
    Полина Андреевна, его жена
    Маша, его дочь
    Борис Алексеевич Тригорин, беллетрист
    Евгений Сергеевич Дорн, врач
    Семён Семёнович Медведенко, учитель
    Яков, работник
    Повар
    Горничная

Сюжет

Действие первое

Действие происходит в имении Петра Николаевича Сорина, где действительный статский советник в отставке проживает с сыном своей сестры — Константином Треплевым. Его сестра, Ирина Николаевна Аркадина, — известная актриса, гостит в имении вместе со своим возлюбленным — ещё более известным беллетристом Тригориным.

Треплев также увлечён литературным творчеством: обитателям и гостям имения он готовится представить свою пьесу. Играть в ней единственную роль должна Нина Заречная — дочь богатых помещиков, соседей Сорина; она мечтает о сцене, но увлечению театром, неприличному для девушки её круга, решительно противятся родители. Влюблённый в Нину Константин создаёт для неё в парке «театр»: наскоро сколоченную эстраду, с занавесом, но без задней стены — декорацией служит вид на озеро.

Среди зрителей — управляющий имением Сорина, поручик в отставке Шамраев, его жена — Полина Андреевна и дочь Маша, а также доктор Дорн. Ещё один гость — сосед Сорина учитель Медведенко, безответно влюблённый в Машу; он завидует Треплеву и Нине, которые, как кажется всем, любят друг друга, пытается объясниться с Машей, но девушка, всегда одетая в чёрное — в знак траура по своей жизни, не может ответить ему взаимностью: она давно любит Константина.

Наконец приезжает Заречная. Вся в белом, она произносит текст в декадентском стиле (что тут же отмечает Аркадина): «Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки…» — текст странный, у большинства зрителей вызывающий недоумение, а у Аркадиной — и прямой протест: ей видится в этом представлении попытка поучить «как надо писать и что нужно играть». Раздражённый замечаниями, Константин прекращает спектакль и уходит. Нина не следует за ним, она остаётся со зрителями и с удовольствием выслушивает комплименты в свой адрес — особенно со стороны Тригорина.

Действие второе

Та же усадьба два дня спустя. На площадке для крокета Дорн читает вслух Аркадиной и Маше; Тригорин увлечённо ловит рыбу в купальне. По случаю именин Сорина приезжает Нина, — наблюдая жизнь в имении, она удивляется тому, как мало знаменитые люди в быту отличаются от людей обыкновенных: известная актриса расстраивается и плачет из-за пустяков, а знаменитый писатель, о котором пишут во всех газетах, целыми днями ловит рыбу и радуется, когда поймает двух голавлей. Влюблённая в Тригорина, она совершенно охладела к Треплеву и избегает его. Сам Константин связывает эту перемену с провалом его пьесы: женщины не прощают неуспеха; он приносит Нине убитую им чайку, обещает, что скоро таким же образом убьёт себя, — но у Нины признания Треплева вызывают только раздражение. Теперь её кумир — Тригорин, пишущий незамысловатую прозу, и ей уже не нравится манера Константина выражать свои мысли и чувства символами: вот и чайка — очередной непонятный символ. Константин пытается объясниться, но, увидев приближающегося Тригорина, уходит, оставляя Нину наедине с беллетристом.

Тригорин хочет знать, чем живёт и как смотрит на мир 18-летняя девушка, — для Нины, мечтающей о славе, намного интереснее, как чувствуют себя знаменитые люди; ей кажется, что ради славы она готова пожертвовать всем. Но Тригорин свою славу не чувствует никак, он тяготится постоянной обязанностью писать, да и успех свой считает преувеличенным; что бы он ни писал, в результате лишь снисходительные похвалы: «мило, талантливо». Увидев убитую Треплевым чайку, Тригорин записывает в свою книжечку сюжет для небольшого рассказа — о девушке, которая жила на берегу озера, счастливая и свободная, как чайка. «Но случайно пришел человек, увидел и от нечего делать погубил её, как вот эту чайку».

Действие третье

Прошла неделя. Константин пытался покончить с собой, но неудачно. Аркадина подозревает, что застрелиться Константина побудила ревность, и готовится к отъезду в Москву: чем скорее она увезёт Тригорина, тем лучше будет для всех. Сорин, со своей стороны, считает, что безответная любовь — не единственная причина несчастий Константина: «Человек молодой, умный, живёт в деревне, в глуши, без денег, без положения, без будущего. Никаких занятий. Стыдится и боится своей праздности… Ему кажется, что он лишний в доме, что он тут нахлебник, приживал». Сорин просит сестру дать Константину денег, чтобы он мог одеться «по-человечески», съездить за границу. Но для брата у Аркадиной тем более нет денег.

Вслед за Тригориным и Аркадиной в Москву решает отправиться и Нина, чтобы поступить на сцену. Она дарит Тригорину медальон, на котором выгравированы страница и строки одной из его книг; открыв книгу на указанной странице, Тригорин читает: «Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми её». Он хочет остаться в усадьбе, ему кажется, что это то самое чувство, которое он искал всю жизнь, — со всей откровенностью Тригорин рассказывает о своём увлечении Аркадиной и просит отпустить его. Но Аркадина не верит в серьёзность его увлечения, мольбами и лестью в конце концов она убеждает Тригорина отказаться от Нины. Однако перед самым отъездом он сталкивается с Ниной и договаривается с ней о тайном свидании в Москве.

Маша, чтобы покончить со своей безответной любовью к Треплеву, решает выйти замуж за Медведенко.

Действие четвёртое

Прошло два года. Сорину уже шестьдесят два, он очень болен, но по-прежнему полон жажды жизни. Медведенко и Маша давно поженились, у них есть ребёнок, но ни счастья, ни даже простого благополучия в их браке нет: Маша по-прежнему любит Константина и бо́льшую часть времени проводит в имении Сорина, забывая и о муже, и о ребёнке.

Константин по-прежнему занят литературным творчеством, пьес он больше не пишет, но его прозу публикуют в столичных журналах. Он рассказывает Дорну о том, что случилось с Ниной после отъезда в Москву: от связи с Тригориным у неё родился ребёнок, но вскоре умер; Тригорин её разлюбил и вернулся к Аркадиной. На сцене у Нины всё складывалось ещё хуже: играла она много, но очень «грубо, безвкусно, с завываниями». Она писала Треплеву письма, но никогда не жаловалась. В письмах подписывалась Чайкой. Родители её знать не хотят и даже близко не пускают к дому.

В очередной раз погостить в имении приезжают Аркадина и Тригорин; в журнале, который он привозит Константину, опубликованы и его собственная повесть, и повесть Треплева, оставшаяся, однако, неразрезанной: Тригорин к ней никакого интереса не проявил.

Константин и сам недоволен тем, что пишет. Когда-то он мечтал о «новых формах», теперь с досадой обнаруживает в своих сочинениях массу штампов и банальностей. «Что бы я ни писал, — скажет он позже Нине, — всё это сухо, черство, мрачно».

В соседней комнате обитатели имения играют в лото, а к Константину неожиданно приходит Нина — разочарованная, усталая, но ещё не потерявшая веру в своё призвание. Константин по-прежнему любит Нину: «Я зову вас, целу́ю землю, по которой вы ходили; куда бы я ни смотрел, всюду мне представляется ваше лицо…» Нина его не слышит: из соседней комнаты до неё доносится голос Тригорина, которого она любит ещё сильнее, чем прежде. Она всё ещё помнит наизусть провалившуюся пьесу Константина, — этот наивный текст навсегда оказался связан с самой счастливой порой её жизни. Завтра она уедет в Елец — играть в театре, ехать придётся в третьем классе, «с мужиками», а в Ельце образованные купцы будут приставать с любезностями: «Груба жизнь!» Напрасно Константин просит Нину взять его с собой, — она уходит одна, на прощание приглашает Треплева приехать взглянуть на неё, когда она станет большой актрисой.

Оставшись один, Треплев рвет свои рукописи. В соседней комнате, где играют в лото, слышен звук, похожий на выстрел. Дорн, сказав, что это, скорее всего, лопнула склянка с эфиром в его аптечке, выходит из комнаты, а вернувшись, просит Тригорина увести куда-нибудь Ирину Николаевну: «Дело в том, что Константин Гаврилович застрелился…»

https://upload.wikimedia.org/wikipedia/commons/thumb/0/04/Maly_Theatre_foto_4.jpg/450px-Maly_Theatre_foto_4.jpg
Сцена из спектакля Малого театра «Чайка».
Доктор Дорн — Ярослав Барышев,
Аркадина — Ирина Муравьёва

0

267

Краткое содержание произведения Чехова "ЧАЙКА"

Действие происходит в усадьбе Петра Николаевича Сорина. Его сестра, Ирина Николаевна Аркадина, - актриса, гостит в его имении вместе со своим сыном, Константином Гавриловичем Треплевым, и с Борисом Алексеевичем Тригориным, беллетристом. Сам Константин Треплев также пытается писать. Собравшиеся в имении готовятся смотреть пьесу, поставленную Треплевым среди естественных декораций. Играть в ней единственную роль должна Нина Михайловна Заречная, молодая девушка, дочь богатых помещиков, в которую Константин влюблен. Родители Нины категорически против ее увлечения театром, и поэтому она должна приехать в усадьбу тайно. Среди ожидающих спектакль также Илья Афанасьевич Шамраев, поручик в отставке, управляющий у Сорина; его жена - Полина Андреевна и его дочь Маша; Евгений Сергеевич Дорн, доктор; Семен Семенович Медведенко, учитель. Медведенко безответно влюблен в Машу, но та не отвечает ему взаимностью, потому что любит Константина Треплева. Наконец приезжает Заречная. Нина Заречная, вся в белом, сидя на большом камне, читает текст в духе декадентской литературы, что тут же отмечает Аркадина. Во время всей читки зрители постоянно переговариваются, несмотря на замечания Треплева. Вскоре ему это надоедает, и он, вспылив, прекращает представление и уходит. Маша спешит за ним, чтобы отыскать его и успокоить.

Проходит несколько дней. Действие переносится на площадку для крокета. Отец и мачеха Нины Заречной уехали в Тверь на три дня, и это дало ей возможность приехать в имение Сорина. Нина ходит по саду и удивляется тому, что жизнь знаменитых актеров и писателей точно такая же, как жизнь обыкновенных людей. Треплев приносит ей убитую чайку и сравнивает эту птицу с собой. Нина же говорит ему, что почти перестала понимать его, так как он стал выражать свои мысли и чувства символами. Константин пытается объясниться, но, увидев показавшегося Тригорина, быстро уходит. Нина и Тригорин остаются вдвоем. Нина восхищается тем миром, в котором живут Тригорин и Аркадина. Тригорин же рисует свою жизнь как мучительное существование. Увидев убитую Треплевым чайку, Тригорин записывает в книжечку новый сюжет для небольшого рассказа о девушке, похожей на чайку: «Случайно пришел человек, увидел и от нечего делать погубил её».

Проходит неделя. В столовой дома Сорина Маша признается Тригорину, что любит Треплева и, чтобы вырвать эту любовь из своего сердца, выходит замуж за Медведенко, хотя и не любит его. Тригорин собирается уезжать в Москву вместе с Аркадиной. Нина Заречная собирается тоже уезжать, так как мечтает стать актрисой. Нина дарит Тригорину медальон, где обозначены строки из его книги. Открыв книгу на нужном месте, тот читает: «Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми её». Тригорин хочет последовать за Ниной, так как ему кажется, что это то самое чувство, которое он искал всю жизнь. Узнав об этом, Ирина Аркадина на коленях умоляет не покидать её. Однако, согласившись на словах, Тригорин договаривается с Ниной о тайном свидании по дороге в Москву.

Проходит два года. Сорину уже шестьдесят два, он очень болен, но так же полон жаждой жить. Медведенко и Маша женаты, у них есть ребенок, но счастья в их браке нет. Маше отвратительны и муж, и ребенок, а сам Медведенко очень от этого страдает. Треплев рассказывает Дорну, который интересуется Ниной Заречной, ее судьбу. Она убежала из дома и сошлась с Тригориным. У них родился ребенок, но вскоре умер. Тригорин уже разлюбил её и вернулся к Аркадиной. На сцене у Нины все складывалось еще хуже. Играла она много, но очень «грубо, безвкусно, с завываниями». Она писала Треплеву письма, но никогда не жаловалась. В письмах подписывалась Чайкой. Её родители знать её не хотят и не пускают к дому даже близко.

Нина появляется совершенно неожиданно. Константин, в который раз признается ей в любви и верности. Нина не принимает его жертвы. Она до сих пор любит Тригорина, в чём и признается Треплеву. Она уезжает в провинцию играть в театре и приглашает Треплева взглянуть на ее игру, когда она станет великой актрисой. Треплев после ее ухода рвет все свои рукописи, затем уходит в соседнюю комнату. В покинутой им комнате собираются Аркадина, Тригорин, Дорн и другие. Раздается выстрел. Дорн, сказав, что это лопнула его пробирка, уходит на шум. Вернувшись, он отводит Тригорина в сторону и просит его увести куда-нибудь Ирину Николаевну, потому что её сын застрелился.

«Чайка», анализ пьесы Чехова

И стоит ли завидовать тем, кто по-настоящему может любить, отдаваясь этому чувству всецело? Или лучше быть человеком с материальными ценностями и здоровым эгоизмом относительно своей личности? Та любовь, что истинна и всепоглощающа порой приносит отнюдь не прекрасные плоды, а безнадежность, уныние и печальный исход, как в пьесе Чехова «Чайка».

Основная сюжетная линия – чувства Константина Треплева и Нины Заречной, которые казались всем настоящими и взаимными. Их объединяла любовь к искусству, театру, социальная ниша и благословление родителей в случае, если молодые решат связать свои судьбы. Треплев любил сочинять литературные произведения, которые чаще всего не приходились по вкусу зрителю. (фамилия героя «говорящая» – он много рассуждает, но мало действует). Лишь благодаря увлеченности Заречной его творчеством, на домашние спектакли собирались соседи.

В это поверхностно идилличные отношения вносит смуту появление Аркадиной, известной актрисы, со своим ухажером Борисом Тригориным (известный беллетрист, который, однако, уже утомился писать тексты и с долей скептицизма настроен к признанию обществом его скромного таланта). Фамилия тоже красноречиво выражает его сущность – «три горя», т.е. натерпишься с ним «дегтя».

В первом действии Треплев и Заречная («говорящая фамилия» - не от мира сего, живущая в мире собственных грез и фантазий) собираются представить на суд зрителей миниатюру из его пьесы. Но в итоге эта постановка в декадентском стиле вызвала лишь протест публики. Константин вспылил и покинул парк, а Нина осталась слушать комплименты в свой адрес, где ярче всех выражал свое восхищение Борис Тригорин. Это становится завязкой дальнейшего сюжета. Возможно, повел бы Треплев себя иначе, то история имела бы другой конец.

С этого момента зародилась симпатия Нины к Тригорину. Она более не выносит вида Треплева, и раздражается от встреч с ним. Треплев же расценивает это как отношение к плодам своего неудачного литературного творчества и пытается даже покончить с собой, но безуспешно. Он перестает писать пьесы и пробует себя в прозе.

Аркадина видит ситуацию намного лучше Треплева, и стремится быстрее покинуть усадьбу вместе с Тригориным. Перед их отъездом Нина подарила Борису медальон, который становится молчаливым признанием в любви. Тригорин желает быть с Ниной, но Аркадина сумела убедить его остаться с ней и оставить подобные мысли, лишенные смысла. Спустя некоторое время и Заречная отправляется покорять Москву своим мастерством, которое, кстати, было совершенно лишено таланта. Но запретный плод всегда манил человека, и Борис договаривается с Ниной о тайной встрече в Москве, плодом которой становится ребенок, умерший вскоре, и изгнание Нины из родной семьи. Тригорин же вскоре бросил Нину и вернулся к Аркадиной.

Даже после этого Константин был готов принять Заречную и любить ее до последнего вздоха, но брошенная женщина лишь сильнее влюбляется в Тригорина, не оглядываясь на прошлое. Актриса из нее получилась третьего класса, годная для приставаний «мужиков» и образованных купцов. А жизнь Треплева оказалась загублена безрассудством Тригорина и раболепством Нины перед легкой светской жизнью, которую мог бы дать ей Тригорин. Треплев застрелился, не желая нести груз этих воспоминаний через всю свою жизнь.

Треплев так и не смог избавиться от чар Заречной. А ведь возможно рядом была та, которая не ловила «журавля (чайку) в небе», а слушала свое сердце. Маша, дочь отставного поручика Шамраева, всей душой любила Константина и на многочисленные предложения руки и сердца Медведенко – школьного учителя, у которого за спиной лишь 23 рубля в месяц с вычетом эмеритуры, отвечала отказом. Любовь к Треплеву безответна и, в конце концов, она соглашается выйти замуж за Медведенко. У них появляется ребенок, но семейное благополучие не пришло к ним в дом, потому что втайне Маша мечтала о Треплеве и старалась чаще находиться в его обществе.

Аркадина и Тригорин выходят из этой ситуации самыми «сухими». Ирина Николаевна мудро повела себя, дав Тригорину пережить этот бесноватый период в его жизни. Со временем он остепенился, и вернулся к ней с повинной. Аркадина же в силу своего ума и жизненного опыта простила ему подобное поведение, и все в их жизни стало по-прежнему: монотонно и вальяжно.
Если бы Треплев был уверенней в себе, если бы Заречная не повелась на известность Тригорина в литературных кругах, если бы Маша смогла полюбить Медведенко и постараться забыть о юношеской влюбленности, то получилась бы совершенно иная история без такого печального конца.

Проблематика произведения основана на нескольких вопросах, на которые в жизни придется ответить для себя каждому человеку:

• Стоит ли ради мечты поступиться всем и вся?
• Первая юношеская любовь: пронести сквозь года, как идеал чистого чувства, или жить ею всю жизнь и сокрушаться над ошибками прошлого?
• Что лучше: синица в руках или журавль в небе?
• Простить измену близкого человека или отвергнуть его навсегда.

Свернутый текст

Произведение “Чайка” Антона Павловича Чехова, на первый взгляд, является самой заурядной пьесой, без ярких событий и происшествий. В этой пьесе показана обычная жизнь людей – немного любви, немного интриги и, конечно, множество обычных разговоров и немного действий. Мне кажется, что характеристика, данная Аркадиной пьесе Треплева, - это оценка всего произведения Чехова.
Действие в пьесе разворачивается вяло и холодно. Никакие события - ни любовь Медведенко к Маше, ни несложившаяся личная жизнь Нины, ни смерть Константина Гаврилыча – не производят впечатления на героев. Огромные паузы между действиями замедляют ход пьесы, делая его более ровным, без ярких всплесков. Все эти холодно воспринимаемые события указывает на рутинную жизнь с ее размеренностью и обыденностью.
Кого в настоящей жизни волнуют такие чувства, как любовь, и такие события, как самоубийство? Судьба нескольких героев не сложилась, любовь затухла, а Треплев застрелился – однако конец трудно назвать трагическим, жизнь продолжается, все потекло опять по старому руслу, просто кто-то исчез, но его место скоро займет другой.
Чехов указал на замкнутый порочный круг, серость и рутину обычной жизни. Но, возможно, это лишь поверхностное впечатление. Может, жизнь и заключается “в скрытых драмах и трагедиях в каждой фигуре”. Ведь сама “чайка”, Нина Заречная, хотя и изранена обманувшей любовью, смертью ребенка, неудачами на сцене, не сломлена и верит, что станет “большою актрисой”. Жалостливо-сентиментальный образ, предложенный Тригориным, у Чехова превращается в символ трудного, даже мучительного, но – взлета.

0

268

http://r-prostory.ru/melihovo/Chehov.jpg
Чехов Антон Павлович
29.01.1860 – 15.06.1904

Первая постановка чеховской «Чайки» провалилась

Первая постановка знаменитой чеховской «Чайки» состоялась 17 октября 1896 года в Александрийском театре Петербурга. Это был полный провал: актеры играли так скверно, публика была так равнодушна и рассержена, что сам Чехов, присутствовавший в театре, покинул его незадолго до конца, а на следующий день и вовсе уехал из Петербурга. (По иронии судьбы, именно на этой сцене когда-то провалился и гоголевский «Ревизор», и Гоголь тогда так же, спешно и без всякого предупреждения, покинул город).
Единственной, кто выделялся на общем унылом фоне,  была Вера Комиссаржевская в роли Нины Заречной, но и она не спасла ситуации. Позже актриса вспоминала: «Ни одна, кажется, пьеса так мучительно плохо не исполнялась на сцене Александринского театра и никогда не случалось нам слышать не только шиканья, но именно такого дружного шиканья на попытки аплодисментов и криков "всех" или "автора". Исполнители погрузились во тьму провала». Второй раз, по ее воспоминаниям, спектакль принимали уже лучше.

«Бедная "Чайка" обломала крылья», - так отозвалась позже об этой премьере Книппер-Чехова Она исполнила Аркадину на сцене другого театра – МХАТа. Здесь премьера «Чайки», поставленной Станиславским и Немировичем-Данченко,  проходила 17 декабря 1898 года.  Для труппы пьеса стала настоящим испытанием.

«Как мы играли - не помню. Первый акт кончился при гробовом молчании зрительного зала. Одна из артисток упала в обморок, я сам едва держался на ногах от отчаяния. Но вдруг, после долгой паузы, в публике поднялся рев, треск, бешеные аплодисменты. Занавес пошел, раздвинулся, опять задвинулся, а мы стояли как обалделые. Потом снова рев... и снова занавес... Мы все стояли неподвижно, не соображая, что нам надо раскланиваться. Наконец, мы почувствовали успех и, неимоверно взволнованные, стали обнимать друг друга, как обнимаются в пасхальную ночь... Успех рос с каждым актом и окончился триумфом. Чехову была послана подробная телеграмма», - вспоминал Станиславский.

Так «Чайка» вернулась на сцену, чтобы остаться там навсегда.

http://s018.radikal.ru/i503/1207/56/0f2463d290d9.jpg

http://www.womenclub.ru/components/com_jce/editor/tiny_mce/plugins/lines/img/lines_bg.png

Антон Чехов. Гении и злодеи.

Гении и злодеи. Кому обязано человечество нынешним своим существованием в третьем тысячелетии? Гениям или злодеям? Чей вклад больше? Чье влияние сильнее? Отчего «магнитное поле» первых так привлекает вторых? Зависть или объективная необходимость? Страшный вопрос: как связаны гениальность и злодейство и насколько допустимо думать, что они дополняют друг друга?

=Spoiler написал(а):

0

269

http://dokonline.com/uploads/posts/2013-06/thumbs/1370580184_1.jpg

Чехов Антон Павлович
29.01.1860 – 15.06.1904

http://www.womenclub.ru/components/com_jce/editor/tiny_mce/plugins/lines/img/lines_bg.png


Игра в бисер. А.П. Чехов. Чайка

Обсуждение пьесы А.П. Чехова "Чайка". Главная тема дискуссии - актуальность чеховских сюжетов и мотивов и проблема интерпретации пьесы "Чайка" на современной сцене.

В беседе принимают участие: Анатолий Смелянский, доктор искусствоведения; Алевтина Кузичева, филолог; Ольга Егошина, театральный критик; Майя Волчкевич, филолог, автор книги "Чайка. Комедия заблуждений".

=Spoiler написал(а):

0

270

http://s7.uploads.ru/t/tOQ5h.jpg
Чехов Антон Павлович
29.01.1860 – 15.06.1904

Вишнёвый сад
Лирическая пьеса в четырёх действиях Антона Павловича Чехова. Пьеса написана в 1903 году, впервые поставлена 17 января 1904 года в Московском художественном театре.

    Жанр: драма

«Вишнёвый сад» — последняя пьеса Чехова,
завершённая на пороге первой русской революции, за год до его ранней смерти.
Замысел пьесы возник у Чехова в начале 1901 года.
Пьеса была закончена 26 сентября 1903 года.

История названия пьесы

К. С. Станиславский в своих воспоминаниях об А. П. Чехове писал:

    «Послушайте, я же нашел чудесное название для пьесы. Чудесное!» — объявил он, смотря на меня в упор. «Какое?» — заволновался я. «Ви́шневый сад», — и он закатился радостным смехом. Я не понял причины его радости и не нашел ничего особенного в названии. Однако, чтоб не огорчить Антона Павловича, пришлось сделать вид, что его открытие произвело на меня впечатление… Вместо объяснения Антон Павлович начал повторять на разные лады, со всевозможными интонациями и звуковой окраской: «Ви́шневый сад. Послушайте, это чудесное название! Ви́шневый сад. Ви́шневый!»… После этого свидания прошло несколько дней или неделя… Как-то во время спектакля он зашел ко мне в уборную и с торжественной улыбкой присел к моему столу. Чехов любил смотреть, как мы готовимся к спектаклю. Он так внимательно следил за нашим гримом, что по его лицу можно было угадывать, удачно или неудачно кладёшь на лицо краску. «Послушайте, не Ви́шневый, а Вишнёвый сад», — объявил он и закатился смехом. В первую минуту я даже не понял, о чем идет речь, но Антон Павлович продолжал смаковать название пьесы, напирая на нежный звук ё в слове «Вишнёвый», точно стараясь с его помощью обласкать прежнюю красивую, но теперь ненужную жизнь, которую он со слезами разрушал в своей пьесе. На этот раз я понял тонкость: «Ви́шневый сад» — это деловой, коммерческий сад, приносящий доход. Такой сад нужен и теперь. Но «Вишнёвый сад» дохода не приносит, он хранит в себе и в своей цветущей белизне поэзию былой барской жизни. Такой сад растет и цветет для прихоти, для глаз избалованных эстетов. Жаль уничтожать его, а надо, так как процесс экономического развития страны требует этого.

Действующие лица

Раневская Любовь Андреевна — помещица
    Аня — её дочь, 17 лет
    Варя — её приёмная дочь, 24 года
    Гаев Леонид Андреевич — брат Раневской
    Лопахин Ермолай Алексеевич — купец
    Трофимов Пётр Сергеевич — студент
    Симеонов-Пищик Борис Борисович — помещик
    Шарлотта Ивановна — гувернантка
    Епиходов Семён Пантелеевич — конторщик
    Дуняша — горничная
    Фирс — лакей, старик 87 лет
    Яша — молодой лакей
    Пьяный прохожий
    Начальник станции
    Почтовый чиновник
    Гости
    Прислуга

Сюжет

Действие начинается весной в имении Любови Андреевны Раневской, которая после нескольких лет проживания во Франции возвращается со своей семнадцатилетней дочерью Аней в Россию. На станции их уже ждут Гаев, брат Раневской, Варя, её приемная дочь.

Денег у Раневской практически не осталось, а имение с его прекрасным вишнёвым садом в скором времени может быть продано за долги. Знакомый купец Лопахин рассказывает помещице свой вариант решения проблемы: он предлагает разбить землю на участки и отдавать их в аренду дачникам. Любовь Андреевна сильно удивлена таким предложением: она не может представить, как можно вырубить вишневый сад и отдать своё имение, где она выросла, где прошла её молодая жизнь и где погиб её сын Гриша, в аренду дачникам. Гаев и Варя также пытаются отыскать какие-либо выходы из сложившейся ситуации: Гаев обнадеживает всех, говоря, что он клянется, что имение не будет продано. В его планах занять немного денег у богатой ярославской тётушки, которая, впрочем, Раневскую недолюбливает.

Во второй части всё действие переносится на улицу. Лопахин продолжает настаивать на своем плане как на единственном верном, но его даже не слушают. В то же время в пьесе появляется и философская тематика и более полно раскрывается образ учителя Трофимова. Вступив в разговор с Раневской и Гаевым, Трофимов говорит о будущем России, о счастье, о новом человеке. Мечтательный Трофимов вступает в спор с материалистом Лопахиным, который не способен оценить его мысли, а оставшись наедине с Аней, которая одна из всех его понимает, Трофимов говорит ей, что надо быть «выше любви».

В третьем действии Гаев и Лопахин уезжают в город, где должны состояться торги, а тем временем в имении устраиваются танцы. Гувернантка Шарлотта Ивановна развлекает гостей своими фокусами с чревовещанием. Каждый из героев занят своими проблемами. Любовь Андреевна переживает, почему же её брат так долго не возвращается. Когда же Гаев всё-таки появляется, он сообщает полной безосновательных надежд сестре, что имение продано, а его покупателем стал Лопахин. Лопахин счастлив, он чувствует свою победу и просит музыкантов сыграть что-нибудь весёлое, ему нет никакого дела до грусти и отчаяния Раневских и Гаева.

Финальное действие посвящено отъезду Раневской, её брата, дочерей и прислуги из имения. Они расстаются с местом, которое так много для них значило и начинают новую жизнь. План Лопахина осуществился: теперь он, как и хотел, вырубит сад и отдаст землю в аренду дачникам. Все уезжают, и только старый лакей Фирс, брошенный всеми, произносит финальный монолог, после чего слышится звук стука топора по дереву.

Критика

И. А. Бунин в своих воспоминаниях об А. П. Чехове писал в «Автобиографических заметках»: «ибо, вопреки Чехову, нигде не было в России садов сплошь вишневых: в помещичьих садах бывали только части садов, иногда даже очень пространные, где росли вишни, и нигде эти части не могли быть, опять-таки вопреки Чехову, как раз возле господского дома, и ничего чудесного не было и нет в вишневых деревьях, совсем некрасивых, как известно, корявых, с мелкой листвой, с мелкими цветочками в пору цветения (вовсе непохожими на то, что так крупно, роскошно цветет как раз под самыми окнами господского дома в Художественном театре); совсем невероятно к тому же, что Лопахин приказал рубить эти доходные деревья с таким глупым нетерпением, не давши их бывшей владелице даже выехать из дому: рубить так поспешно понадобилось Лопахину, очевидно лишь затем, что Чехов хотел дать возможность зрителям Художественного театра услыхать стук топоров, воочию увидеть гибель дворянской жизни, а Фирсу сказать под занавес: „Человека забыли…“ Этот Фирс довольно правдоподобен, но единственно потому, что тип старого барского слуги уже сто раз был написан до Чехова. Остальное, повторяю, просто несносно. Чехов не знал усадеб, не было таких садов».

Художественные особенности

    Пьеса начинается как комедия, но в конце можно увидеть характерное для автора сочетание комического и трагического.

    Необычно в пьесе строятся диалоги: чаще всего реплики не являются последовательным ответом на заданный до этого вопрос, а воспроизводят беспорядочный разговор. Это связано не только со стремлением Чехова приблизить разговор в пьесе к разговорам, которые бывают в реальной жизни, но и показатель того, что герои не слышат и не слушают друг друга.

    Главной отличительной чертой произведения является особый чеховский символизм. «Главным, центральным героем» произведения является не персонаж, а образ вишнёвого сада— символ дворянской России. В пьесе вырубается сад, а в жизни распадаются дворянские гнёзда, изживает себя старая Россия, Россия Раневских и Гаевых. В этом есть и момент предвиденья Чеховым последующих событий, которые ему увидеть уже не удалось.Символика в пьесе использует самые различные художественные средства: смысловые (главная тема разговоров) и внешние (стиль одежды) лейтомотивы, манеру поведения, поступки.

0

271

http://modernlib.ru/template/img/book.gif ЧИТАЕМ ЧЕХОВА

Вишнёвый сад.

Цитаты

1
Лопахин. До сих пор в деревне были только господа и мужики, а теперь появились еще дачники. Все города, даже самые небольшие, окружены теперь дачами. И можно сказать, дачник лет через двадцать размножится до необычайности. Теперь он только чай пьет на балконе, но ведь может случиться, что на своей одной десятине он займется хозяйством, и тогда ваш вишневый сад станет счастливым, богатым, роскошным...

2

    Лопахин. Вы будете брать с дачников самое малое по двадцати пяти рублей в год за десятину, и если теперь же объявите, то я ручаюсь чем угодно, у вас до осени не останется ни одного свободного клочка, всё разберут. Одним словом, поздравляю, вы спасены. Местоположение чудесное, река глубокая. Только, конечно, нужно поубрать, почистить... например, скажем, снести все старые постройки, вот этот дом, который уже никуда не годится, вырубить старый вишневый сад...
       Любовь Андреевна. Вырубить? Милый мой, простите, вы ничего не понимаете. Если во всей губернии есть что-нибудь интересное, даже замечательное, так это только наш вишневый сад.
       Лопахин. Замечательного в этом саду только то, что он очень большой. Вишня родится раз в два года, да и ту девать некуда, никто не покупает.
       Гаев. И в "Энциклопедическом словаре" упоминается про этот сад.

3
Гаев. Да... Это вещь... (Ощупав шкаф.) Дорогой, многоуважаемый шкаф! Приветствую твое существование, которое вот уже больше ста лет было направлено к светлым идеалам добра и справедливости; твой молчаливый призыв к плодотворной работе не ослабевал в течение ста лет, поддерживая (сквозь слезы) в поколениях нашего рода бодрость, веру в лучшее будущее и воспитывая в нас идеалы добра и общественного самосознания.

4
      Варя. Вы, Петя, расскажите лучше о планетах.
       Любовь Андреевна. Нет, давайте продолжим вчерашний разговор.
       Трофимов. О чем это?
       Гаев. О гордом человеке.
       Трофимов. Мы вчера говорили долго, но ни к чему не пришли. В гордом человеке, в вашем смысле, есть что-то мистическое. Быть может, вы и правы по-своему, но если рассуждать попросту, без затей, то какая там гордость, есть ли в ней смысл, если человек физиологически устроен неважно, если в своем громадном большинстве он груб, неумен, глубоко несчастлив. Надо перестать восхищаться собой. Надо бы только работать.

5
    Трофимов. Человечество идет вперед, совершенствуя свои силы. Все, что недосягаемо для него теперь, когда-нибудь станет близким, понятным, только вот надо работать, помогать всеми силами тем, кто ищет истину. У нас, в России, работают пока очень немногие. Громадное большинство той интеллигенции, какую я знаю, ничего не ищет, ничего не делает и к труду пока не способно. Называют себя интеллигенцией, а прислуге говорят "ты", с мужиками обращаются как с животными, учатся плохо, серьезно ничего не читают, ровно ничего не делают, о науках только говорят, в искусстве понимают мало. Все серьезны, у всех строгие лица, все говорят только о важном, философствуют, а между тем у всех на глазах рабочие едят отвратительно, спят без подушек, по тридцати, по сорока в одной комнате, везде клопы, смрад, сырость, нравственная нечистота... И, очевидно, все хорошие разговоры у нас для того только, чтобы отвести глаза себе и другим. Укажите мне, где у нас ясли, о которых говорят так много и часто, где читальни? О них только в романах пишут, на деле же их нет совсем. Есть только грязь, пошлость, азиатчина... Я боюсь и не люблю очень серьезных физиономий, боюсь серьезных разговоров. Лучше помолчим!
       Лопахин. Знаете, я встаю в пятом часу утра, работаю с утра до вечера, ну, у меня постоянно деньги свои и чужие, и я вижу, какие кругом люди. Надо только начать делать что-нибудь, чтобы понять, как мало честных, порядочных людей. Иной раз, когда не спится, я думаю: господи, ты дал нам громадные леса, необъятные поля, глубочайшие горизонты, и, живя тут, мы сами должны бы по-настоящему быть великанами...
       Любовь Андреевна. Вам понадобились великаны... Они только в сказках хороши, а так они пугают.

6
    Трофимов. Вся Россия наш сад. Земля велика и прекрасна, есть на ней много чудесных мест.

    Пауза.
       Подумайте, Аня: ваш дед, прадед и все ваши предки были крепостники, владевшие живыми душами, и неужели с каждой вишни в саду, с каждого листка, с каждого ствола не глядят на вас человеческие существа, неужели вы не слышите голосов... Владеть живыми душами -- ведь это переродило всех вас, живших раньше и теперь живущих, так что ваша мать, вы, дядя уже не замечаете, что вы живете в долг, на чужой счет, на счет тех людей, которых вы не пускаете дальше передней... Мы отстали по крайней мере лет на двести, у нас нет еще ровно ничего, нет определенного отношения к прошлому, мы только философствуем, жалуемся на тоску или пьем водку. Ведь так ясно, чтобы начать жить в настоящем, надо сначала искупить наше прошлое, покончить с ним, а искупить его можно только страданием, только необычайным, непрерывным трудом. Поймите это, Аня.
       Аня. Дом, в котором мы живем, давно уже не наш дом, и я уйду, даю вам слово.
       Трофимов. Если у вас есть ключи от хозяйства, то бросьте их в колодец и уходите. Будьте свободны, как ветер.

7
    Трофимов. Вся Россия наш сад. Земля велика и прекрасна, есть на ней много чудесных мест.

    Пауза.
       Подумайте, Аня: ваш дед, прадед и все ваши предки были крепостники, владевшие живыми душами, и неужели с каждой вишни в саду, с каждого листка, с каждого ствола не глядят на вас человеческие существа, неужели вы не слышите голосов... Владеть живыми душами -- ведь это переродило всех вас, живших раньше и теперь живущих, так что ваша мать, вы, дядя уже не замечаете, что вы живете в долг, на чужой счет, на счет тех людей, которых вы не пускаете дальше передней... Мы отстали по крайней мере лет на двести, у нас нет еще ровно ничего, нет определенного отношения к прошлому, мы только философствуем, жалуемся на тоску или пьем водку. Ведь так ясно, чтобы начать жить в настоящем, надо сначала искупить наше прошлое, покончить с ним, а искупить его можно только страданием, только необычайным, непрерывным трудом. Поймите это, Аня.
       Аня. Дом, в котором мы живем, давно уже не наш дом, и я уйду, даю вам слово.
       Трофимов. Если у вас есть ключи от хозяйства, то бросьте их в колодец и уходите. Будьте свободны, как ветер.

8
    Пищик. Что на торгах? Рассказывай же! Любовь Андреевна. Продан вишневый сад?
       Лопахин. Продан.
       Любовь Андреевна. Кто купил?
       Лопахин. Я купил.

    Пауза.

    Любовь Андреевна угнетена; она упала бы, если бы не стояла возле кресла и стола. Варя снимает с пояса ключи, бросает их на пол, посреди гостиной, и уходит.
       Я купил! Погодите, господа, сделайте милость, у меня в голове помутилось, говорить не могу... (Смеется.) Пришли мы на торги, там уже Дериганов. У Леонида Андреича было только пятнадцать тысяч, а Дериганов сверх долга сразу надавал тридцать. Вижу, дело такое, я схватился с ним, надавал сорок. Он сорок пять. Я пятьдесят пять. Он, значит, по пяти надбавляет, я по десяти... Ну, кончилось. Сверх долга я надавал девяносто, осталось за мной. Вишневый сад теперь мой! Мой! (Хохочет.) Боже мой, господи, вишневый сад мой! Скажите мне, что я пьян, не в своем уме, что все это мне представляется... (Топочет ногами.) Не смейтесь надо мной! Если бы отец мой и дед встали из гробов и посмотрели на все происшествие, как их Ермолай, битый, малограмотный Ермолай, который зимой босиком бегал, как этот самый Ермолай купил имение, прекрасней которого ничего нет на свете. Я купил имение, где дед и отец были рабами, где их не пускали даже в кухню. Я сплю, это только мерещится мне, это только кажется... Это плод вашего воображения, покрытый мраком неизвестности... (Поднимает ключи, ласково улыбаясь.) Бросила ключи, хочет показать, что она уж не хозяйка здесь... (Звенит ключами.) Ну, да все равно.

9
    юбовь Андреевна. Минут через десять давайте уже в экипажи садиться... (Окидывает взглядом комнату.) Прощай, милый дом, старый дедушка. Пройдет зима, настанет весна, а там тебя уже не будет, тебя сломают. Сколько видели эти стены! (Целует горячо дочь.) Сокровище мое, ты сияешь, твои глазки играют, как два алмаза. Ты довольна? Очень?
       Аня. Очень! Начинается новая жизнь, мама!

10

    Уходят.

    Сцена пуста. Слышно, как на ключ запирают все двери, как потом отъезжают экипажи. Становится тихо. Среди тишины раздается глухой стук топора по дереву, звучащий одиноко и грустно.

    Слышатся шаги. Из двери, что направо, показывается Фирс. Он одет, как всегда, в пиджаке и белой жилетке, на ногах туфли. Он болен.
       Фирс (подходит к двери, трогает за ручку). Заперто. Уехали... (Садится на диван.) Про меня забыли... Ничего... я тут посижу... А Леонид Андреич, небось, шубы не надел, в пальто поехал... (Озабоченно вздыхает.) Я-то не поглядел... Молодо-зелено! (Бормочет что-то, чего понять нельзя.) Жизнь-то прошла, словно и не жил... (Ложится.) Я полежу... Силушки-то у тебя нету, ничего не осталось, ничего... Эх ты... недотёпа!.. (Лежит неподвижно.)

    Слышится отдаленный звук, точно с неба, звук лопнувшей струны, замирающий, печальный. Наступает тишина, и только слышно, как далеко в саду топором стучат по дереву.
     

    Занавес

0

272

https://upload.wikimedia.org/wikipedia/commons/thumb/4/4b/Alexander_Ivanovich_Kuprin_7.jpg/375px-Alexander_Ivanovich_Kuprin_7.jpg
Куприн Александр Иванович

Куприн А.И. - Памяти Чехова

Воспоминания Александра Ивановича Куприна (русского писателя) об Антоне Павловиче Чехове.

"Всегда бывает так: познакомишься с человеком, изучишь его наружность, походку, голос, манеры, и все-таки всегда можешь вызвать в памяти его лицо таким, каким его видел в самый первый раз, совсем другим, отличным от настоящего. Так и у меня, после нескольких лет знакомства с А. П., сохранился в памяти тот Чехов, каким я его увидел впервые, в общей зале Лондонской гостиницы в Одессе. Показался он мне тогда почти высокого роста, худощавым, но широким в костях, несколько суровым на вид. Следов болезни в нем тогда не было заметно, если не считать его походки, – слабой и точно на немного согнутых коленях. Если бы меня спросили тогда, на кого он похож с первого взгляда, я бы сказал: «на земского врача или на учителя провинциальной гимназии». Но было в нем также что-то простоватое и скромное, что-то чрезвычайно русское, народное – в лице, в говоре и в оборотах речи, была также какая-то кажущаяся московская студенческая небрежность в манерах. Именно такое первое впечатление выносили многие, и я в том числе. Но спустя несколько часов я увидел совсем другого Чехова, – именно того Чехова, лицо которого никогда не могла уловить фотография и которое, к сожалению, не понял и не прочувствовал ни один из писавших с него художников. Я увидел самое прекрасное и тонкое, самое одухотворенное человеческое лицо, какое только мне приходилось встречать в моей жизни.

Многие впоследствии говорили, что у Чехова были голубые глаза. Это ошибка, но ошибка до странного общая всем, знавшим его. Глаза у него были темные, почти карие, причем раек правого глаза был окрашен значительно сильнее, что придавало взгляду А. П., при некоторых поворотах головы, выражение рассеянности. Верхние веки несколько нависали над глазами, что так часто наблюдается у художников, охотников, моряков – словом, у людей с сосредоточенным зрением. Благодаря пенсне и манере глядеть сквозь низ его стекол, несколько приподняв кверху голову, лицо А. П. часто казалось суровым. Но надо было видеть Чехова в иные минуты (увы, столь редкие в последние годы), когда им овладевало веселье и когда он, быстрым движением руки сбрасывая пенсне и покачиваясь взад и вперед на кресле, разражался милым, искренним и глубоким смехом. Тогда глаза его становились полукруглыми и лучистыми, с добрыми морщинками у наружных углов, и весь он тогда напоминал тот юношеский известный портрет, где он изображен почти безбородым, с улыбающимся, близоруким и наивным взглядом несколько исподлобья. И вот – удивительно – каждый раз, когда я гляжу на этот снимок, я не могу отделаться от мысли, что у Чехова глаза были действительно голубые.

Обращал внимание в наружности А. П. его лоб – широкий, белый и чистый, прекрасной формы: лишь в самое последнее время на нем легли между бровями, у переносья, две вертикальные, задумчивые складки. Уши у Чехова были большие, некрасивой формы, но другие такие умные, интеллигентные уши я видел еще лишь у одного человека – у Толстого.

Однажды летом, пользуясь добрым настроением Антона Павловича, я сделал с него несколько снимков ручным фотографическим аппаратом. Но, к несчастию, лучшие из них и чрезвычайно похожие вышли совсем бледными, благодаря слабому освещению кабинета. Про другие же, более удачные, сам А. П. сказал, посмотрев на них:

– Ну, знаете ли, это не я, а какой-то француз.

Помнится мне теперь очень живо пожатие его большой, сухой и горячей руки, – пожатие, всегда очень крепкое, мужественное, но в то же время сдержанное, точно скрывающее что-то. Представляю также себе и его почерк: тонкий, без нажимов, ужасно мелкий, с первого взгляда – небрежный и некрасивый, но, если к нему приглядеться, очень ясный, нежный, изящный и характерный, как и все, что в нем было."

0

273

https://upload.wikimedia.org/wikipedia/commons/thumb/4/4b/Alexander_Ivanovich_Kuprin_7.jpg/375px-Alexander_Ivanovich_Kuprin_7.jpg
Куприн Александр Иванович

Куприн А.И. - Памяти Чехова

Воспоминания Александра Ивановича Куприна (русского писателя) об Антоне Павловиче Чехове.

"Вставал А. П., по крайней мере летом, довольно рано. Никто даже из самых близких людей не видал его небрежно одетым; также не любил он разных домашних вольностей, вроде туфель, халатов и тужурок. В восемь-девять часов его уже можно было застать ходящим по кабинету или за письменным столом, как всегда, безукоризненно, изящно и скромно одетого.

По-видимому, самое лучшее время для работы приходилось у него от утра до обеда, хотя пишущим его, кажется, никому не удавалось заставать: в этом отношении он был необыкновенно скрытен и стыдлив. Зато нередко в хорошие теплые утра его можно было видеть на скамейке за домом, в самом укромном месте дачи, где вдоль белых стен стояли кадки с олеандрами и где им самим был посажен кипарис. Там сидел он иногда по часу и более, один, не двигаясь, сложив руки на коленях и глядя вперед, на море.

Около полудня и позднее дом его начинал наполняться посетителями. В это же время на железных решетках, отделяющих усадьбу от шоссе, висли целыми часами, разинув рты, девицы в белых войлочных широкополых шляпах. Самые разнообразные люди приезжали к Чехову: ученые, литераторы, земские деятели, доктора, военные, художники, поклонники и поклонницы, профессоры, светские люди, сенаторы, священники, актеры – и бог знает, кто еще. Часто обращались к нему за советом, за протекцией, еще чаще с просьбой о просмотре рукописи; являлись развязные газетные интервьюеры и просто любопытствующие; были и такие, которые посещали его с единственной целью «направить этот большой, но заблудший талант в надлежащую, идейную сторону». Приходила просящая беднота – и настоящая, и мнимая. Эти никогда не встречали отказа. Я не считаю себя вправе упоминать о частных случаях, но твердо и наверно знаю, что щедрость Чехова, особенно по отношению к учащейся молодежи, была несравненно шире того, что ему позволяли его более чем скромные средства."

0

274

https://upload.wikimedia.org/wikipedia/commons/thumb/4/4b/Alexander_Ivanovich_Kuprin_7.jpg/375px-Alexander_Ivanovich_Kuprin_7.jpg
Куприн Александр Иванович

Куприн А.И. - Памяти Чехова

Воспоминания Александра Ивановича Куприна (русского писателя) об Антоне Павловиче Чехове.

"Всего лучше чувствовал себя А. П. к вечеру, часам к семи, когда в столовой опять собирались к чаю и легкому ужину. Здесь иногда – но год от году все реже и реже – воскресал в нем прежний Чехов, неистощимо веселый, остроумный, с кипучим прелестным юношеским юмором. Тогда он импровизировал целые истории, где действующими лицами являлись его знакомые, и особенно охотно устраивал воображаемые свадьбы, которые иногда кончались тем, что на другой день утром, сидя за чаем, молодой муж говорил вскользь, небрежным и деловым тоном:

– Знаешь, милая, а после чаю мы с тобой оденемся и поедем к нотариусу. К чему тебе лишние заботы о твоих деньгах?

Придумывал он удивительные – чеховские – фамилии, из которых я теперь – увы! – помню только одного мифического матроса Кошкодавленко. Любил он также, шутя, старить писателей. «Что вы говорите, – Бунин мой сверстник, – уверял он с напускной серьезностью. – Телешов тоже. Он уже старый писатель. Вы спросите его сами: он вам расскажет, как мы с ним гуляли на свадьбе у И. А. Белоусова. Когда это было!» Одному талантливому беллетристу, серьезному, идейному писателю, он говорил: «Послушайте же, ведь вы на двадцать лет меня старше. Ведь вы же раньше писали под псевдонимом Нестор Кукольник…»

Но никогда от его шуток не оставалось заноз в сердце, так же как никогда в своей жизни этот удивительно нежный человек не причинил сознательно даже самого маленького страдания ничему живущему."

0

275

https://upload.wikimedia.org/wikipedia/commons/thumb/4/4b/Alexander_Ivanovich_Kuprin_7.jpg/375px-Alexander_Ivanovich_Kuprin_7.jpg
Куприн Александр Иванович

Куприн А.И. - Памяти Чехова

Воспоминания Александра Ивановича Куприна (русского писателя) об Антоне Павловиче Чехове.

"Вообще мы почти ничего не знаем не только о тайнах его творчества, но даже и о внешних, привычных приемах его работы. В этом отношении А. П. был до странного скрытен и молчалив. Помню, как-то мимоходом он сказал очень значительную фразу:

– Только спаси вас Бог читать кому-нибудь свои произведения, пока они не напечатаны. Даже в корректуре не читайте.

Так он и сам поступал постоянно, хотя иногда делал исключения для жены и сестры. Раньше, говорят, он был щедрее на этот счет.

Это было в то время, когда он писал очень много и очень быстро. Он сам говорил, что писал тогда по рассказу в день. Об этом же рассказывала и Е. Я. Чехова. «Бывало, еще студентом, Антоша сидит утром за чаем и вдруг задумается, смотрит иногда прямо в глаза, а я знаю, что он уж ничего не видит. Потом достанет из кармана книжку и пишет быстро-быстро. И опять задумается…»

Но в последние годы Чехов стал относиться к себе все строже и все требовательнее: держал рассказы по нескольку лет, не переставая их исправлять и переписывать, и все-таки, несмотря на такую кропотливую работу, последние корректуры, возвращавшиеся от него, бывали кругом испещрены знаками, пометками и вставками. Для того чтобы окончить произведение, он должен был писать его не отрываясь. «Если я надолго оставлю рассказ, – говорил он как-то, – то уже не могу потом приняться за его окончание. Мне надо тогда начинать снова».

Где он черпал свои образы? Где находил свои наблюдения и сравнения? Где он выковывал свой великолепный, единственный в русской литературе язык? Он никому не поверял и не обнаруживал своих творческих путей. Говорят, после него осталось много записных книжек; может быть, в них со временем найдутся ключи к этим сокровенным тайнам? А может быть, они и навсегда останутся неразгаданными? Кто знает! Во всяком случае, мы должны довольствоваться в этом направлении только осторожными намеками и предположениями."

0

276

https://upload.wikimedia.org/wikipedia/commons/thumb/4/4b/Alexander_Ivanovich_Kuprin_7.jpg/375px-Alexander_Ivanovich_Kuprin_7.jpg
Куприн Александр Иванович

Куприн А.И. - Памяти Чехова

Воспоминания Александра Ивановича Куприна (русского писателя) об Антоне Павловиче Чехове.

Свои чеховские словечки и эти изумительные по своей сжатости и меткости черточки брал он нередко прямо из жизни. Выражение «не ндравится мне это», перешедшее так быстро из «Архиерея» в обиход широкой публики, было им почерпнуто от одного мрачного бродяги, полупьяницы, полупомешанного, полупророка. Также, помню, разговорились мы с ним как-то о давно уже умершем московском поэте, и Чехов с яркостью вспомнил и его, и его сожительницу, и его пустые комнаты, и его сенбернара Дружка, страдавшего вечным расстройством желудка. «Как же, отлично помню, – говорил А. П., весело улыбаясь, – в пять часов к нему всегда входила эта женщина и спрашивала: „Лиодор Иваныч, а Лиодор Иваныч, а что, вам не пора пиво пить?“ Я тогда же неосторожно сказал: „Ах, так вот откуда это у вас в „Палате № 6“. – «Ну да, оттуда“, – ответил А. П. с неудовольствием...

...Ни с кем не делился он своими впечатлениями, так же как никому не говорил о том, что и как собирается он писать. Также чрезвычайно редко сказывался в его речах художник и беллетрист. Он, отчасти нарочно, отчасти инстинктивно, употреблял в разговоре обыкновенные, средние, общие выражения, не прибегая ни к сравнениям, ни к картинам. Он берег свои сокровища в душе, не позволяя им расточаться в словесной пене, и в этом была громадная разница между ним и теми беллетристами, которые рассказывают свои темы гораздо лучше, чем их пишут.

Происходило это, думаю, от природной сдержанности, но также и от особенной стыдливости. Есть люди, органически не переносящие, болезненно стыдящиеся слишком выразительных поз, жестов, мимики и слов, и этим свойством А. П. обладал в высшей степени. Здесь-то, может быть, и кроется разгадка его кажущегося безразличия к вопросам борьбы и протеста и равнодушия к интересам злободневного характера, волновавшим и волнующим всю русскую интеллигенцию. В нем жила боязнь пафоса, сильных чувств и неразлучных с ними несколько театральных эффектов. С одним только я могу сравнить такое положение: некто любит женщину со всем пылом, нежностью и глубиной, на которые способен человек тонких чувств, огромного ума и таланта. Но никогда он не решится сказать об этом пышными, выспренними словами и даже представить себе не может, как это он станет на колени, и прижмет одну руку к сердцу, и как заговорит дрожащим голосом первого любовника. И потому он любит и молчит, и страдает молча, и никогда не отважится выразить то, что развязно и громко, по всем правилам декламации, изъясняет фат среднего пошиба."

0

277

https://upload.wikimedia.org/wikipedia/commons/thumb/4/4b/Alexander_Ivanovich_Kuprin_7.jpg/375px-Alexander_Ivanovich_Kuprin_7.jpg
Александр Иванович Куприн

Куприн А.И. - Памяти Чехова

Воспоминания Александра Ивановича Куприна (русского писателя) об Антоне Павловиче Чехове.

"Есть изречение: смерть каждого человека на него похожа. Невольно вспоминаешь его, когда думаешь о последних годах жизни Чехова, о последних его днях, даже о последних минутах. Даже в самые его похороны судьба внесла, по какой-то роковой последовательности, много чисто чеховских черт.

Боролся он с неумолимой болезнью долго, страшно долго, но переносил ее мужественно, просто и терпеливо, без раздражения, без жалоб, почти без слов. За последнее время лишь мимоходом, небрежно упоминает он в письмах о своем здоровье. «Здоровье мое поправилось, хотя все еще хожу с компрессом…», «Только что перенес плеврит, но теперь мне лучше…», «Здоровье мое неважно… пишу понемногу…»

Не любил он говорить о своей болезни и сердился, когда его расспрашивали. Только, бывало, и узнаешь что-нибудь от Арсения. «Сегодня утром очень плохо было – кровь шла», – скажет он шепотом, покачивая головой. Или Евгения Яковлевна сообщит по секрету с тоской в голосе:

– А сегодня Антоша опять всю ночь ворочался и кашлял. Мне через стенку все слышно.

Знал ли он размеры и значение своей болезни? Я думаю, знал, но бестрепетно, как врач и мудрец, глядел в глаза надвигавшейся смерти. Были разные мелкие обстоятельства, указывавшие на это. Так, например, одной даме, жаловавшейся ему на бессонницу и нервное расстройство, он сказал спокойно, с едва лишь уловимым оттенком покорной грусти:

– Видите ли: пока у человека хороши легкие – все хорошо.

Умер он просто, трогательно и сознательно. Говорят, последние его слова были: «Ich sterbe!»{Я умираю! (нем.)}. И последние его дни были омрачены глубокой скорбью за Россию, были взволнованы ужасом кровопролитной, чудовищной японской войны…

Точно сон, припоминаются его похороны. Холодный, серенький Петербург, путаница с телеграммами, маленькая кучка народа на вокзале, «вагон для устриц», станционное начальство, никогда не слыхавшее о Чехове и видевшее в его теле только железнодорожный груз… Потом, как контраст, Москва, стихийное горе, тысячи точно осиротевших людей, заплаканные лица. И, наконец, могила на Новодевичьем кладбище, вся заваленная цветами, рядом со скромной могилой «вдовы казака Ольги Кукаретниковой».

Вспоминается мне панихида на кладбище на другой день после его похорон. Был тихий июльский вечер, и старые липы над могилами, золотые от солнца, стояли не шевелясь. Тихой, покорной грустью, глубокими вздохами звучало пение нежных женских голосов. И было тогда у многих в душе какое-то растерянное, тяжелое недоумение.

Расходились с кладбища медленно, в молчании. Я подошел к матери Чехова и без слов поцеловал ее руку. И она сказала усталым, слабым голосом:

– Вот горе-то у нас какое… Нет Антоши…

О, эта потрясающая глубина простых, обыкновенных, истинно чеховских слов! Вся громадная бездна утраты, вся невозвратимость совершившегося события открылась за ними. Нет! Утешения здесь были бы бессильны. Разве может истощиться, успокоиться горе тех людей, души которых так близко прикасались к великой душе избранника?

Но пусть облегчит их неутолимую тоску сознание, что их горе – и наше общее горе. Пусть смягчится оно мыслью о незабвенности, о бессмертии этого прекрасного, чистого имени. В самом деле: пройдут годы и столетия, и время сотрет даже самую память о тысячах тысяч живущих ныне людей. Но далекие грядущие потомки, о счастии которых с такой очаровательной грустью мечтал Чехов, произнесут его имя с признательностью и с тихой печалью о его судьбе."

0

278

http://s7.uploads.ru/t/tOQ5h.jpg
Чехов Антон Павлович
29.01.1860 – 15.06.1904

В наше больное время, когда европейскими обществами
обуяла лень, скука жизни и неверие, когда всюду в
странной взаимной комбинации царят нелюбовь к жизни
и страх смерти, когда даже лучшие люди сидят сложа
руки, оправдывая свою лень и свой разврат отсутствием
определенной цели в жизни, подвижники нужны, как
солнце. Составляя самый поэтический и жизнерадостный
элемент общества, они возбуждают, утешают и
облагораживают. Их личности - это живые документы,
указывающие обществу, что, кроме людей, ведущих
спор об оптимизме и пессимизме... развратничающих
во имя отрицания жизни и лгущих ради куска хлеба,
что, кроме скептиков, мистиков, психопатов, иезуитов...
есть еще люди иного порядка, люди подвига, веры и
ясно сознанной цели.

Чехов.

0

279

Предисловие M. А. Алданова О Чехове и Бунине к О Чехове. По воспоминаниям Ивана Бунина

    ПРЕДИСЛОВИЕ

       В их пути к славе было немало общего. Литературная судьба обоих была на редкость счастлива.

       Чехов был внуком крепостного крестьянина, родился в бедности, в глухой провинции, в мало образованной семье. Это могло предвещать трудную, медленную дорогу к успеху. Вышло как раз обратное. Тяжело жилось лишь в первые годы. Скоро открылись перед ним лучшие журналы России. Ему еще не было двадцати восьми лет, когда была поставлена его театральная пьеса "Иванов". В том же возрасте он получил Пушкинскую премию; сорока лет отроду стал академиком. Литературный заработок дал ему возможность очень недурно жить, содержать большую семью, купить имение, потом дачу в Крыму, путешествовать по Европе и Азии, подолгу жить в Ницце. Маркс приобрел собрание его сочинений за семьдесят пять тысяч золотых рублей. В западной Европе почти не было -- да и теперь почти нет -- писателей, которые проделали бы столь блестящую карьеру. Перед кем, например, из французских писателей так рано открывался доступ в Академию, в Comêdie Franèaise, кому из них издатели платили такие деньги?
       Правда, _м_и_р_о_в_а_я слава пришла лишь после его смерти. При жизни он был заграницей мало известен. В одном из своих писем он отмечает -- очевидно, как "событие", -- что его перевели на датский язык, и забавно добавляет: "Теперь я спокоен за Данию". Помню, я мальчиком, на заграничном курорте, узнал о кончине Чехова из немецкой газеты: в Баденвейлере от чахотки скончался русский писатель Антон Чехов... Заметка была коротенькая, в пять-шесть строк, и вполне равнодушная (в России, напротив, было то, что можно было бы назвать -- и называлось -- взрывом национального горя).
       Когда именно его открыли заграницей? Алексей Толстой уверял меня, что это было в начале первой войны: "Тогда союзникам спешно понадобилась русская душа". Это неверно. Уже в 1909 году Арнольд Беннет писал в своем "Дневнике" (запись от 26-го февраля): "Все больше меня поражает Чехов, все больше склоняюсь к тому, чтобы писать много рассказов той же техники" ("in the same technique"). (Позднее, переезжая на другую квартиру, он записывает: "Купил другой экземпляр полного собрания Чехова. Не мог бы обойтись без него дольше"), В настоящее время в англо-саксонских странах Чехов признан мировым классиком. "Ничей актив не расценивается теперь так высоко лучшими критиками, как актив Чехова", -- говорит Сомерсет Мохэм в предисловии к "Altogether", -- "Восхищаться им это признак хорошего вкуса... Не любить его значит объявить себя филистером".
       Бунин принадлежал к старой разорившейся дворянской семье. В ранней молодости и он был очень беден, но у него тоже период нужды длился недолго. Первые же его рассказы были замечены знатоками {Письмо Д. В. Григоровича к молодому Чехову всем известно. Меньше знают то, что 24-летнему Бунину Н. К. Михайловский написал чрезвычайно лестное письмо, -- предсказывал, что из него выйдет большой писатель.}. Рано пришли Пушкинская премия, избрание в Академию, слава после "Деревни" и "Господина из Сан-Франциско". В отличие от Чехова он был признан миром при жизни, -- в 1933 году получил Нобелевскую премию. Прожил ее -- и опять пришла тяжелая нужда: в конце жизни как в ее начале. Чехов, к счастью для него, эмигрантом не был (а наверное стал бы им, если бы дожил до 1918-го года, и его замалчивали или громили бы в СССР те самые люди, которые теперь его там превозносят).
       Очень они, как люди, были непохожи друг на друга. И все-таки что-то общее было, помимо огромного таланта. Оба были необыкновенно умны, оба обладали редким почти безошибочным вкусом; ценили они в литературе одно и то же, восторгались одним и тем же, не любили одно и то же. Оба боготворили Толстого и холодно (Иван Алексеевич и просто враждебно) относились к Достоевскому. Оба презирали то, что многие критики начала нашего столетия называли "декадентщиной", они сами "фокусничеством", а Толстой -- "пересоленной карикатурой на глупость".
       Об их "credo" говорить трудно, -- не любили они пышных слов. Оба не очень интересовались философскими и религиозными вопросами и говорили о них редко (между собой, вероятно, не говорили никогда). Обоим были чужды люди такого умственного и душевного склада, как, например, Владимир Соловьев или С. Н. Трубецкой. Представить себе Чехова или Бунина на кафедре какого-либо философско-религиозного общества просто невозможно. Часто цитируют слова Чехова: "Мое святое святых это человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновение, любовь и абсолютнейшая свобода". Не очень ясно, -- не поймешь например, что такое "абсолютнейшая свобода", но, если это -- "credo", то, пожалуй, Бунин к нему присоединился бы. Он ни к чему не "звал" и не "вел" {Гиппиус в статье о Н. Чайковском в "Живых лицах" говорит: "Не надо возвращаться к старикам. Не надо повторять их путь. Но "от них взять" -- надо; взять и идти дальше, вперед". -- Иван Алексеевич подчеркнул последнее слово и написал на полях: "Куда это, сударыня?"}. Тем не менее о политике порою говорил ярко и страстно, особенно когда дело шло о том, что он ненавидел. О Гитлере, о Сталине даже в пору их триумфов говорил открыто с совершенным презрением -- и до конца своих дней необычайно восторгался Черчиллем. Его поведение в пору германской оккупации было выше похвал. Он укрывал у себя людей, которым грозила опасность, не напечатал за пять лет в порабощенных странах ни одной строчки, писал письма по тем временам по меньшей мере неосторожные. Я уверен, что так вел бы себя и Чехов, если б дожил. Его тоже часто попрекали в отсутствии политических убеждений. Однако чуть ли не единственное чрезвычайно резкое, если не просто грубое, письмо Чехова (с разрывом "даже обыкновенного шапочного знакомства") было им написано В. М. Лаврову, говорившему в "Русской мысли" об его "беспринципности" {См. Б. К. Зайцев. Чехов. Литературная биография. Издательство имени Чехова. 1954 год, стр. 93.}. Отмечу в настоящей книге слова Бунина: "Такого, как Чехов, писателя еще никогда не было! Поездка на Сахалин, книга о нем, работа во время голода и во время холеры, врачебная практика, постройка школ, устройство таганрогской библиотеки, заботы о постановке памятника Петру в родном городе -- и все это в течение семи лет при развивающейся смертельной болезни! А его упрекали в беспринципности! Ибо он не принадлежал ни к какой партии и превыше всего ставил творческую свободу, что ему не прощалось, не прощалось долго".
       Оба были чрезвычайно независимые люди. Они и в искусстве шли обычно "против течения". Предположение, что хоть одна их страница могла быть написана по "соцзаказу", не вызывает даже улыбки. Но так же мало считались они и с тем, что можно было бы до революции назвать заказом общественного мнения. "Скучная история", "В овраге", "Деревня" были скорее вызовом убеждениям наиболее влиятельных критиков.
       
       О литературе они друг с другом говорили постоянно. "Выдумывание художественных подробностей и сближало нас, может быть, больше всего, -- вспоминает Иван Алексеевич. -- Он был жаден до них необыкновенно, он мог два-три дня подряд повторять с восхищением художественную черту, и уже по одному этому не забуду я его никогда, всегда буду чувствовать боль, что его нет". Иногда Бунин читал вслух Чехову не свои, а _е_г_о_ рассказы. Сам Чехов читать вслух не любил и не умел, у него была и плохая дикция, легкий дефект речи. Бунинское чтение его восхищало. Я не знал такого чтеца, как Иван Алексеевич, ни среди писателей, ни тем менее среди актеров. Иногда -- особенно в небольшой аудитории -- он производил впечатление необычайное. Знаю, что людям свойственно в таких случаях преувеличивать свой восторг. Сохранился, например, рассказ Погодина о том, как молодой Пушкин в Москве читал свою "Комедию о царе Борисе и о Гришке Отрепьеве": "Ожиданный нами величавый жрец высокого искусства -- это был среднего роста, почти низенький человечек, вертлявый, с длинными, несколько курчавыми по концам волосами; без всяких притязаний; с живыми, быстрыми глазами, с тихим приятным голосом; в черном сюртуке, в черном жилете, застегнутом на-глухо, в небрежно повязанном галстухе. Вместо высокопарного языка богов, мы услышали простую, ясную, обыкновенную и между тем пиитическую, увлекательную речь!.. _М_ы_ _п_р_о_с_т_о_ _в_с_е_ _к_а_к_ _б_у_д_т_о_ _о_б_е_с_п_а_м_я_т_е_л_и. _К_о_г_о_ _б_р_о_с_а_л_о_ _в_ _ж_а-_р, _к_о_г_о_ _в_ _о_з_н_о_б. _В_о_л_о_с_ы_ _п_о_д_н_и_м_а_л_и_с_ь_ _д_ы_б_о_м_. Н_е_ _с_т_а_л_о_ _с_и_л_ _в_о_з_д_е_р_ж_и_в_а_т_ь_с_я. _К_т_о_ _в_д_р_у_г_ _в_с_к_о_ч_и_т_ _с_ _м_е_с_т_а, _к_т_о_ _в_с_к_р_и_к_н_е_т" {"Русская старина", т. XXVII, 1880 год, стр. 136.} и т. д. Однако скажу, что навсегда в моей памяти осталось одно чтение Ивана Алексеевича, случайное, в его столовой, за чаем. Слушатель был, кроме меня, один: покойный писатель Нилус. "Никогда в жизни такого чтения не слышал, это верх совершенства!" -- совершенно справедливо сказал он.
       Чехов, думаю, не оказал большого художественного влияния на Бунина (уж скорее Тургенев "Поездки в Полесье" и, конечно, Толстой). Любили же они друг друга и как писатели чрезвычайно. "У меня ни с кем из писателей не было таких отношений, как с Чеховым, -- пишет Бунин, -- за всё время ни разу ни малейшей неприязни. Он был неизменно со мной сдержанно нежен, приветлив, заботился как старший, -- я почти на одиннадцать лет моложе его, -- но в то же время никогда не давал чувствовать свое превосходство и всегда любил мое общество, -- теперь я могу это сказать, так как это подтверждается его письмами к близким: "Бунин уехал, и я один". -- То же самое и я не раз слышал от Ивана Алексеевича, он говорил об этом с радостью, лицо его светлело. Вспоминает и Станиславский: "В одном углу литературный спор, в саду, как школьники, занимались тем, кто дальше бросит камень, в третьей кучке И. А. Бунин с необыкновенным талантом представляет что-то, а там, где Бунин, непременно стоит и Антон Павлович и хохочет, помирая от смеха. Никто не умел смешить Антона Павловича, как И. А. Бунин, когда он был в хорошем настроении".

0

280

http://r-prostory.ru/melihovo/Chehov.jpg
Чехов Антон Павлович
29.01.1860 – 15.06.1904

А. П. Чехов, "Дама с собачкой": анализ. "Дама с собачкой" - рассказ о любви

Любовь – извечная тема в литературе. Работая над рассказом «Дама с собачкой», Чехов не стремился быть оригинальным. Но произведение классика, созданное в последний год девятнадцатого века, приобрело чрезвычайно глубокий смысл. Раскрыть его позволит художественный анализ. «Дама с собачкой» – история о заурядном курортном романе, поведанная незаурядным автором.

Вдали от Москвы
Чехов приступает к повествованию без лишних вступлений. Уже в первом абзаце появляется молодая женщина, прогуливающаяся по ялтинской набережной с белым шпицем. Следом за ней – главный герой, которого дама весьма волнует. Его образ вырисовывается на протяжении всего рассказа и только в конце приобретает четкие очертания. А начинается все с изображения жены Гурова (такова фамилия персонажа, то есть человека, которого заинтересовала дама с собачкой). Анализ героев рассказа лучше начинать с описания нелюбимой супруги. То, какой она предстает в глазах своего мужа, является ключом в раскрытии главных образов в произведении. А видит он ее узкой, недалекой и суровой. Сама жена Гурова, разумеется, о собственной персоне иного мнения. Страдая феминистическими идеями, которые вошли в моду среди скучающих, но деятельных дам на рубеже веков, она называет себя «мыслящей». Это крайне раздражает Гурова, равно как и ее манера называть его Димитрием. А потому он и изменяет ей довольно часто. И оттого ему так хорошо вдали от нее, от дома, от Москвы. дама с собачкой анализ

Главная героиня
Дама с собачкой имела тот облик и манеру вести себя, которые человеку опытному сразу же давали понять, что она замужем, пребывает в одиночестве впервые, и ей неимоверно скучно. Гуров был человеком знающим. Хотя он и отзывался о женщинах зачастую нелестно в светских мужских беседах, но прожить без них все же не мог. А потому ему хватило одного взгляда, чтобы дать молодой женщине верную характеристику, с которой можно и начинать анализ.
Дама с собачкой чрезвычайно молода, имеет тонкую слабую шею и прекрасные серые глаза, в ее поведении присутствует угловатость. Дальнейших ход событий в рассказе говорит о том, что молодая женщина замужем за человеком, который ей неинтересен и неприятен. Она ждет, что в ее жизни произойдет знаковое событие. И она верит в то, что это случится. О мыслях молодой женщины Гуров пока не знает, но нутром чувствует, что их знакомство должно состояться. А потому, как только дама приближается, ласково подзывает к себе белого шпица. Тем самым знакомится с хозяйкой собаки. Вокруг – прекрасный курортный пейзаж. Мастерство Чехова заключается в умении изображать обстановку в мельчайших и, на первый взгляд, незначительных деталях. Это достойно того, чтобы посвятить характерной особенности писателя несколько слов и даже сделать краткий анализ.

Дама с собачкой в ялтинский вечер
В день знакомства героев морская вода имела сиреневый оттенок, была мягкой и теплой, и по ней шла лунная золотая дорога. Подобная картина характерная для летнего вечера в Ялте. Ее, возможно, автор воссоздал под впечатлением от посещения курортного города, которое состоялось незадолго до написания рассказа.

Мелкие детали присутствуют и в описании образа главной героини. Движения ее неуверенны, угловаты, и в толпе она теряет лорнетку. Все это как будто подтверждает мысли Гурова, которые пришли ему на ум в день знакомства: «И все-таки в ней есть что-то жалкое». Нравственное падение Они становятся любовниками. Для него в этом событии нет ничего неожиданного. Для нее – счастье. Но после она сидит с распущенными волосами в позе грешницы и говорит ему о своем нравственному падении, которому оправдания нет. Гуров же тем временем думает о том, как все эти слова нелепы, и не спеша ест арбуз. Этой реалистической деталью, несомненно, следует дополнить анализ. «Дама с собачкой» – рассказ, который начинается с обычной любовной связи. Он тяготится ее наивностью и смущением. Она же, всего этого не понимая, продолжает раскрывать ему душу. В этом основная проблема столкновения двух миров – женского и мужского. Представительницы слабого пола видят в своем возлюбленном лишь то, что желают видеть. Проблематика рассказа «Дама с собачкой», анализ которого является темой этой статьи, значительно сложнее и глубже.

Ялта и туман раннего утра
Последующие дни проходят в блаженстве и неге. Они сидят на скамье, смотрят на море и молчат. Чехов изображает пейзаж с присущей ему манерой дополнять описание природы философскими размышлениями героя. Гуров все больше начинает задумываться о высоких целях бытия и о человеческом достоинстве. Он уже не ест арбуз и не тяготится душевными излияниями молодой женщины. Теперь они настроены на одну волну.

Пора на север
Этими словами закончил одну из глав Антон Чехов. Дама с собачкой, анализ образа которой был представлен выше, и чья фамилия (Гуров успел это узнать) была Дидериц, отправилась в далекий волжский город. А по возвращении в Москву Гуров начинает постепенно все острее ощущать контраст между солнечной Ялтой и холодной столицей, между беззаботнывремяпрепровождением и скучной работой в банке. И, наконец, между чистым, возвышенным чувством и жизнью обывателей, которые ничем не интересуются, кроме карт, вина и еды.

А осетрина-то с душком!
Ощущения человека, который после пребывания в состоянии эйфории вынужден вернуться в серую действительность, изобразил мастерски Чехов. «Дама с собачкой» анализ которой уже дал представление о некоторых реалистических штрихах, дополняющих картину столкновения романтики и суровой реальности, имеет еще один довольно интересный в этом отношении фрагмент. Гуров все больше начинает тосковать. И все отчетливее он понимает, что причина его грусти не в приятных ялтинских прогулках под луной, которые ушли в прошлое. Все дело в спутнице, чей образ навязчиво присутствует и в настоящем. Но дома говорить об этом он не может. Вне дома – не с кем. Однажды, после очередного званого обеда, он выходит из ресторана на улицу в сопровождении одного из приятелей-чиновников, и желание поделиться своим романтичным настроением побеждает. Гуров неуверенно начинает свой рассказ о милой женщине, с которой ему довелось свести знакомство в Ялте. Но чиновник не слушает. Он садится в сани и, проезжая несколько метров, выкрикивает романтическому герою об осетрине, которую давеча подавали во время трапезы, и чья свежеть подвергается сомнению. Изображение столкновения романтика и обывателя в этом месте мастерски завершено. Рассказ «Дама с собачкой», краткий анализ которого позволяет утверждать, что именно упоминание об «осетрине с душком» является кульминацией, далее раскрывает полностью образ Гурова.

Высокий забор
Под видом деловой поездки в Петербург, Гуров отправляется на поиски ялтинской дамы. В этой части истинным художником проявляется себя Чехов. «Дама с собачкой», анализ которой прежде всего касается художественных средств, использованных писателем, не имеет прямого описания состояния угнетенности. В рассказе отсутствует изображение душевных терзаний Гурова. И ничего не говорится о его тоске. Внутренний мир героя передан автором посредством упоминания всяческих деталей. Гуров приезжает в незнакомый город и снимает номер в гостинице. Там видит он серый суконный ковер, запыленную чернильницу, статуэтку однорукого всадника. А когда найден дом Дидерица, взору открывается высокий забор, утыканный гвоздями. Все эти элементы рисуют картину серости, однообразия, уныния.

Встреча
Особое место занимает образ провинциального театра в произведении «Дама с собачкой». Анализ рассказа не призван раскрывать негативное отношение писателя к недостаткам социального общества. В былые времена критиков возмущало невнимание автора рассказа к проблемам буржуазного брака. Одного Чехов был прежде всего художником. А потому его интересовала человеческая душа. И неизменным средством для него был скрытый, еле уловимый подтекст. Анализ произведения «Дама с собачкой» – это изучений таких мелких деталей, как схожесть Дидерица с лакеем, образ местного губернатора, упоминание вульгарной лорнетки, которая была в руках у молодой дамы.

Свидания в Москве
Анализ рассказа Чехова «Дама с собачкой» должен также затрагивать тему истинной и ложной сторон жизни. Гуров начинает встречаться со своей возлюбленной в одной из московских гостиниц. Она регулярно приезжает и сразу же отправляет к нему с посланием человека в красной шапке. Достаточно подробно изображено то, как Гуров провожает свою дочь в гимназию, беседует с ней, рассказывая о природных явлениях, а между тем думает о своей тайной жизни, которая является истинной. И парадокс заключается в том, что ложь открыта для окружающих и одобряется ими. Произведение прерывается на полуслове. В этом характерная черта малой прозы Чехова. Герои долгими вечерами обсуждают, как избавиться от необходимости врать и прятаться. Но оба они понимают, что все только начинается… Таков анализ рассказа «Дама с собачкой». Чехов смог в этом произведении, используя множество неприметных деталей, изобразить столкновение мира романтика и обывателя, поэзии и прозы, высокого и земного. В этом и заключается уникальный дар писателя, который воспринимал и любил мир в любом качестве – как в прекрасном и возвышенном, так и в сером и убогом.

http://www.womenclub.ru/components/com_jce/editor/tiny_mce/plugins/lines/img/lines_bg.png

«Дама с собачкой». Наиболее откровенно и вместе с тем наиболее поэтично тема открытости новым, пока еще неведомым формам бытия звучит в рассказе «Дама с собачкой» — одном из лучших произведений ялтинского периода, общепризнанном шедевре чеховской прозы. Случайная встреча на курорте в Ялте Дмитрия Гурова и Анны Сергеевны, людей вполне обыкновенных и искавших, как по крайней мере кажется поначалу, лишь заурядного любовного приключения, неожиданно перерастает в большую, настоящую любовь, окрыляющую и одухотворяющую их обоих. Хотя Гуров женат, а Анна Сергеевна замужем, их семейная жизнь не приносит им счастья, более того — угнетает и тяготит их, не позволяя раскрыть в себе то лучшее, к чему бессознательно тянутся их души. В «Даме с собачкой» Чехов не боится поставить под вопрос традиционный идеал супружеской верности (что, между прочим, резко отличает его от позднего Л. Толстого, автора «Анна Карениной» и «Крейцеровой сонаты», которому этот идеал представлялся незыблемым и не подлежащим никакой критике). Писатель не выступает против брака как такового, но он хочет сказать, что бывают случаи, когда брак становится препятствием на пути к духовному пробуждению личности. И Гуров, и Анна Сергеевна, один — изменяя жене, другая — мужу, с точки зрения общепринятой морали поступают дурно. Но автор берет под защиту своих героев, оправдывает их, показывая, как много им дала их любовь друг к другу. Благодаря этой любви оба они сумели увидеть, что в жизни, помимо ее привычных, обычных, порою пошлых проявлений, существует еще что-то, чего они раньше не знали и о чем даже не подозревают ни жена Гурова, ни муж Анны Сергеевны, которого Чехов совсем не случайно наделяет труднопроизносимой и неприятно-холодно звучащей фамилией — фон Дидериц. Центральное место в общей композиции рассказа занимает эпизод, когда герои сидят на скамье на берегу моря и Гуров как будто впервые начинает постигать сказочную красоту мира (ему нравятся и глухой шум моря, и горы, и облака на широком небе), заставляющую его задуматься о существовании «высших целей бытия», иными словами, об истинном — добром и светлом — смысле жизни.

В финале рассказа герои ясно видят, насколько вдруг открывшийся им смысл пока еще далек от того, чтобы пропитать собой всю человеческую жизнь. Отсюда сильная нотка грусти, окрашивающая финал произведения. Но он не только грустен; к грусти примешивается, пусть и несколько туманная, надежда на то, что, при искренней готовности со стороны человека пройти все необходимые препятствия и испытания, неведомый, постоянно ускользающий смысл жизни будет найден. «И казалось, что еще немного — и решение будет найдено, и тогда начнется новая, прекрасная жизнь; и обоим было ясно, что до конца еще далеко-далеко и что самое сложное и трудное только еще начинается» — таковы последние слова рассказа.

Идея прекрасного будущего. Однако наиболее частым обозначением неведомого и высшего у позднего Чехова становится понятие прекрасного будущего. Только в будущем, по Чехову, оно могло бы по-настоящему проявиться и развернуться в полную силу. Отсюда возникает новое важное противопоставление: будущее, где люди станут открытыми, и прошлое, а также живущее прошлым настоящее, где преобладают люди закрытого типа, подобные Беликову, Старцеву или фон Дидерицу из «Дамы с собачкой». Ярче всего тема будущего звучит в рассказах «Случай из практики» и «Невеста», последнем произведении Чехова, можно сказать, его духовном завещании.

0


Вы здесь » "КИНОДИВА" Кино, сериалы и мультфильмы. Всё обо всём! » Художники и Писатели » Чехов, Антон Павлович - великий русский писатель