"КИНОДИВА" Кино, сериалы и мультфильмы. Всё обо всём!

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



Адзопарди Трецца - Укрытие

Сообщений 21 страница 27 из 27

1

Адзопарди Трецца - Укрытие

http://sf.uploads.ru/t/hLQSZ.jpg

Автор: Адзопарди Трецца
Название: Укрытие
Жанр: Современная проза
Издательский дом: Росмэн-Пресс
Год издания: 2004
Аннотация:
Долорес Гаучи — младшая из шести дочерей в семье мальтийских эмигрантов, перебравшихся в английский порт Кардифф в середине XX века. Спустя много лет она возвращается в родной город на похороны матери. Лирический монолог Долорес погружает читателя в зыбкий мир ощущений и переживаний маленькой девочки, хранящей в своем сердце нежность и боль за близких. Благодаря изысканному ритму повествования воспоминания главной героини о детстве выстраиваются в причудливую картину жизни мальтийской общины под серым небом Кардиффа 60-х.Шорт-лист Букеровской премии 2000 года.

+1

21

Роза только ухмыляется. Заглядывает в сумочку, вытаскивает пакет из-под горошка, набитый деньгами. Услышав шелест, пес подходит и садится перед ней. Кладет лапу ей на колено.
Пусть-ка хоть чуток сам о себе позаботится. Отстань, Парс! Это пойдет ему на пользу. Меня больше никто и никогда ударить не посмеет.
Эта фраза звучит заученно; она явно произносит ее не впервые. Мы молча смотрим на собаку. Роза рассказала мне свою жизнь — перепрыгнула через разделявшие нас годы, как через соседский штакетник. Я понимаю, что от меня она ждет того же; она сложила руки на груди, поджала губы.
И вдруг — ты! Откуда ни возьмись!
Я рассказываю ей про письмо, которое мне прислали социальные службы.
А мне  так и не сообщили, говорит она. Мне — нет, а Селесте — да. Ну вот, она звонит, а я на работе. Подошел Теренс, а она ему: «Передайте Розе, ее мать умерла. Похороны в пятницу». Так и сказала—не «наша мать», а «ее».
Ты ее никогда не навещала?
Кого? Маму? Почему ж? Пыталась. Она вроде как меня не узнавала. Ее то и дело в Уитчерч складывали. Тебе-то  об этом небось и невдомек было.
Больница Уитчерч. За ней железнодорожные рельсы. Дождь. Гравий, Тогда я видела маму в последний раз. А Роза хочет меня укорить.
Меня увезли, говорю я. Звучит это так, будто я оправдываюсь.
Да, Дол. Но нет такого закона, который запрещает вернуться.
У меня нет для нее ответа. Всех увезли. Кроме отца — он просто сбежал. Роза мнет в пальцах комок бумаги, рвет его на кусочки. Они падают из ее руки на пол, а пес их слизывает — словно это снежинки.
А папа?
Нет.
Я спрашиваю о Фрэн и Люке. Роза качает головой. Она наклоняется погладить собаку, замечает на полу чашку с водой, тянется за ней. Сует псу под нос, и он послушно лакает, брызжа ей на запястье.
Знаю только, что Селеста в полном порядке. Семейный бизнес, два сына при ней. Старина Пиппо отправился на ту фабрику газировки, что на небесах, и она теперь богата. Шикарная дамочка наша Сел.
И Роза разражается громким горьким смехом. Маминым.
Со мной  она знаться не хочет, это точно, говорит она, оглядывая меня с головы до ног. Так что — без обид, Уродина, — могу предположить, что и тебя она вряд ли рада будет видеть.

Четырнадцать

Селеста не хочет видеть никого. Ужин погиб.
Скоты неблагодарные, говорит она пустой кухне, сваливая картошку, мясо, застывшую подливку в мусорное ведро. Она слышит, как все звонит и звонит телефон, и автоответчик включается за секунду до того, как она подходит.
На линии далекий гул, еле слышное «Алло!», а потом ничего — только в холле отдается эхом ее записанный на пленку голос. Она распутывает телефонный шнур. Все равно это не мальчики звонили. Голос был женский. Похожий на мамин. Селеста глядит на влажный след ладони на трубке.

На другом конце города Луис и Джамбо Сегуна стоят у входа в свой новый ресторан. Каждую минуту по залу проносятся дугой лучи света, вырываются на улицу, короткими всполохами скользят по ним. Предполагалась имитация лунного света, играющего на волнах, но Джамбо это кажется дешевкой. Напоминает елочные гирлянды и школьные дискотеки. Луис же гордится этим изобретением; ему нравится всё, что блестит.
Ну что уж тут особо ужасного? — кричит он. По мне, так все отлично. Джамбо, задрав голову, глядит на стеклянный фасад; здесь ему столько всего противно, что он и не знает, с чего начать. Например, с названия: на стеклянной вывеске размашисто выведены два слова — «Лунный свет». Джамбо достает из жилетного кармана отцовские часы, всматривается в мерцающий при вспышках света циферблат.
Мы опаздываем, говорит он. Мама нас убьет.
Молодые люди стоят друг напротив друга. Разница у них — всего пять лет, но Джамбо уже выглядит как отец в зрелом возрасте: брюшко, ранняя лысина, походка вразвалочку. Луис же, наоборот, напоминает молодого поджарого кота.
Скажи, что ты хочешь изменить, говорит он. А я подумаю, что можно сделать.
Да всё. Витрину, свет. Это кретинское название.
Это ретро, говорит Луис. Название историческое. Видел бы ты, как это было, Джам…
Джамбо его останавливает. Он не разделяет пристрастий Луиса, который обожает шататься по сомнительным заведениям, беседовать со стариканами о былых временах. Он заинтересован в абсолютно другой клиентуре. Хочет заманить сюда людей с большими деньгами. Чувства матери—лишь малая толика от суммы его возражений, но сейчас он готов использовать любые средства.
Мама очень огорчится, говорит он.
Как она вообще?
Зашел бы и посмотрел, говорит Джамбо. Но по тому, как Луис ерзает, понимает, что сегодня вечером тот к матери не пойдет. Джамбо не предлагает его подвезти.
Передай ей привет, ладно? — кричит Луис в спину Джамбо.
Непременно, бормочет Джамбо, садясь за руль. В висках стучат молоточки надвигающейся мигрени. Наверное, это от неона, думает он.

В доме на Коннот-плейс Селеста стоит посреди просторной спальни и размышляет. У нее шумит в ушах, голос в голове все твердит и твердит: тебе туда идти необязательно. Селеста отодвигает дверцу шкафа, вынимает черную юбку с пиджаком и бросает на кровать: последний раз она надевала их на похороны Пиппо. Она наклоняется и просматривает коробки с обувью. Все подписаны, в каждую пару вставлены деревянные распорки, чтобы сохранить форму. Среди юбок и платьев висит отдельная вешалка с поясами. Селеста отодвигает ее, и один из поясов соскальзывает змейкой на пол. Она следит краем глаза, как раскручивается кожаное кольцо. И вдруг видит совсем иное: ремень взлетает вверх, рассекает темноту, впивается в детское тело, исторгает из него плач.
Я не обязана  идти, говорит она, присев на корточки. Никто меня не заставит.
Селеста не хочет присутствовать на этих похоронах. Не хочет никаких сюрпризов.

Джамбо ставит машину у дома на Коннот-плейс, глядит на окна. На первом этаже темно. Из окна материнской спальни пробивается сквозь плотные шторы узкая полоска света. Нажав на брелок, он запирает машину и поднимается по белым надраенным ступеням.
Селеста, лежа на кровати, слышит коротенькие гудки сигнализации, слышит, как распахивается входная дверь. Она садится и прислушивается к шагам Джамбо: вот они стучат по кафелю холла, стихают, когда он проходит по ковру столовой, скрипит дверца духовки. Значит, он один, без Луиса.
Мам, это я! — кричит он. Ужин есть?
Селеста ложится на кровать, глядит в потолок.
В помойке, говорит она вполголоса.

* * *

В самом конце зала крохотная женщина в сари и розовом фартуке подметает пол. Она полностью поглощена работой и не замечает никого. Она волочет метлу и мешок с мусором по залу аэропорта, мимо справочного бюро, мимо пункта обмена валюты и рядов хромированных кресел, задевает им скрюченные тела спящих по углам. Ей наверняка осточертело это бесконечное пространство. В аэропорту полы бескрайние — как небо, которое бороздят самолеты.
Люка прижимает телефонную трубку к уху. Она что-то кричит, пялится на всех, кто пялится на нее. Они не видят, каким взглядом она на них смотрит: ее глаза скрыты темными очками. В ушах звенит голос диктора, объявляющего на трех языках о задерживающихся вылетах и о самолетах, которые не могут приземлиться. В Амстердаме туман, вязкий и густой, как мокрота. Люка застряла в аэропорту.
Да заткнитесь вы Христа ради! — орет она.
На обложке книжки Люка записала три номера, которые дали в справочной. Со второй попытки она попадает на Джамбо, но разговор прерывается. Да там, может, штук пятьдесят Сегун, думает она. Не звонить же всю ночь чужим людям.

* * *

Джамбо заглядывает в спальню матери. Селеста лежит, свернувшись калачиком поперек кровати и подложив под голову черный пиджак. Он видит ее прикрывающую глаза руку, сжатые губы. Непонятно, спит она или просто отдыхает.
Мама, говорит он. Мам, там звонят, по-моему, это тебя.
Селеста садится. Левая рука затекла. На щеке отпечатались пуговицы.
Господи… Который час? Она берет с тумбочки телефон, слышит далекое эхо и звук телевизора внизу.
Алло! — говорит она. Язык со сна еле ворочается. Она поднимает глаза на Джамбо.
Там тишина, говорит она, протягивая ему трубку, из которой слышатся короткие гудки.

* * *

Люка приехала — все еще едет — из самого Ванкувера. Девочек она оставила на новую корейскую домработницу, в новом доме в пригороде. Муж Люки уехал в Монреаль на конференцию. В прошлом месяце он стал ее бывшим мужем. В жизни Люки много нового. Она находит местечко рядом с буфетом, садится напротив храпящего мужчины. Совершенно безжизненное тело, только воздух мечется по носоглотке — туда-сюда, туда-сюда. Она закрывает глаза и представляет каждый всхрап в цвете: зеленый — коричневый, зеленый — коричневый. Храп становится глуше и меняется — теперь это ходит, вгрызаясь в дерево, пила — вверх-вниз, вверх-вниз.

Папа!
Люка стоит во дворе и смотрит, как отец пилит старую дверь. С пожара прошло больше месяца, но у стены в углу все еще свалены обгорелые доски, в паутине чешуйки пепла. Мама наверху, в Клетушке. Где маленькая сестренка, она не знает, слышит только ее плач. Люка осторожно пробирается по грязи, ставит ножки в огромные отпечатки отцовских башмаков.
Ты чего делаешь?
Иди в дом.
Па-ап…
Я кому сказал, в дом!
Он замахивается ножовкой, словно собирается распилить ее пополам. Люке всего два годика; она еще не научилась его бояться. Он берет ее за шиворот, вцепляется в волосы и шею, Люка вопит. Он зашвыривает ее в дверь, она падает лицом вниз на бетонный пол. Потрясенная Люка лежит молча, глядит на загнувшийся кусок линолеума у порога. Мама спускается сверху, переступает через Люку, не обращая на нее внимания, склоняется над мойкой. Сует голову под кран, глаза ее видят девочку на полу, но до сознания это не доходит. Мама жадно пьет. Вода льется изо рта, по щеке, по волосам. Она снова перешагивает через Люку и поднимается к себе в комнату.

Люка открывает глаза. Она не позволит воспоминаниям ее мучить.
Дурные сны, тихо говорит она. И больше ничего. Она находит скамейку, на которой можно улечься, утомленно щупает себя под ребрами, там, где боль. У неё есть таблетки, но она слишком вымоталась. Внутри растет усталость. Она ляжет, но спать не будет. Хватит с нее дурных снов.

Роза тоже ложится — на кровать, где неделю назад умерла ее мать, но ее это не путает, наоборот, она даже рада. Она закрывает глаза, но через несколько секунд с изумлением понимает, что они снова открылись. Она видит не потолок, по которому косой молнией бежит трещина, не то, как кулак Теренса врезается ей в скулу, она видит не отца, трясущего за плечи Фрэн. Нет, она снова видит маму, видит, как мама встает с кровати, а на стенах клочьями висят рассветные сумерки. Она видит, как мама торопливо шагает с Мартино по улице, сворачивает в проулок. Розе надо спрятаться. Она разбила Селестиным мячиком окно Джексонов. Они смотрят друг на друга, Мартино обнял маму, гладит ее по плечам. Так легонько и ласково, что Роза даже не понимает, в чем дело. Они о чем-то говорят. Вдруг над крышами летит голос миссис Джексон, ветер подхватывает его и доносит до проулка.
Пожар, миссис! Ваш дом горит!
Она кричит так звонко и весело, что Роза чуть было не подхватывает знакомую песенку.
И ребенок погиб.

* * *

Кто-то громко храпит — то ли Роза, то ли пес, мне отсюда не разобрать. Слушать это сплошная пытка: только думаешь, вот вроде всё, и тут надвигается новая рулада. Я впериваю взгляд в сундук под окном. Кошмары носятся вверх-вниз — мечутся, будто чайки на горизонте. Что-то рвется наружу.

Пятнадцать

Выпивка, говорит Роза. Нужна выпивка. Запиши. Я составляю список. Хлеб, масло, ветчина, помидоры, собачий корм.
И тортик.
Тортик? — переспрашиваю я. Такого пункта я не ожидала.
Я  люблю торты, говорит она. И вообще, разве где написано: на поминках — ни тортинки?
Она меня дразнит. Наклоняется, забирает у меня ручку, подчеркивает дважды.
Наверное, у меня эта привычка от мамы, говорю я. Она все время составляла списки.
До последнего? — ядовито усмехается Роза. Вряд ли это генетическое. Чай. Для тех, кто не пьет виски. Внеси в список.
Так мы кружим вокруг да около уже с полчаса. Стоит мне упомянуть о прошлом, и я чувствую Розино непрошибаемое сопротивление. Утром, когда я встала, она уже сидела за столом, ела шоколадные конфеты, подбирала пальцем крошки, оставшиеся в пластиковых ванночках. У нее было странное выражение лица — то ли ликующее, то ли презрительное. Я тут же насторожилась: тридцать с лишним лет хоть и прошло, но доверять ей не стоит.
Я тут поболтала со старушкой Рили, сказала Роза. Ей, видите ли, не нравится, когда собака бегает по ее грядкам. Хотя, казалось бы, от него — сплошные удобрения.
Она громко рассмеялась и протянула мне коробку.
Тебе с пралине или с халвой?
Я хотела поговорить о похоронах. Если социальные службы пытались нас отыскать, значит, мог появиться и кто-то еще, кроме меня. Кого ждать, я понятия не имела. Но Роза-то здесь живет. Наверное, у нее есть на этот счет какие-то соображения. Но Роза уходила от всех моих вопросов.
Там буду я, сказала она, сияя. И миссис Рили. Старушенция в предвкушении. И Селеста — образец благопристойности. Она уж не упустит случая купить новую шляпку.
А остальные? — спрашиваю я. Люка, Фрэн?
Роза, как и прошлым вечером, только опускает голову. Ответа нет. Тогда я это простила. Но утром, когда я проснулась в своей старой комнате, в кровати, продавленной посредине, и сквозь занавески пробирался рассвет, что-то прояснилось. Это рефлекс: я искала Фрэн.

Роза пододвигает к себе листок, держит его — возрастная дальнозоркость — на вытянутой руке.
Красивый почерк, говорит она с удивлением, словно больная рука как-то влияет на то, как действует здоровая.
А с чего ему быть некрасивым?
Папа называл тебя Кособокой.
Говоря это, она скрючивается влево, руку приподнимает, растопыривает клешней. Фигура получается премерзкая — злодей из немого кино, — она изображает меня пятилетнюю. Но это длится всего мгновение. После чего Роза склоняется над списком, проглядывает каждое слово, раскрашивает буквы. От смущения шею заливает румянец.
Как ты думаешь, мы его увидим? — спрашиваю я, стараясь не проявить волнения.
Роза отвечает спокойно. Лучше бы заорала.
Думаешь, он объявится, да? Потому что она умерла? Потому что ты  наконец решила, что пора приехать домой? Я прожила здесь всю жизнь, Дол. Если бы папа хотел вернуться, он давно бы это сделал.
Я же вернулась, говорю я.
Это да, говорит она. Когда пробил час. А собственно, зачем?
Она наконец поднимает голову. Я вспоминаю миссис Рили. Здесь ценного ничего нет . Этот вопрос я сама себе задавала всю неделю. Я столько всего хотела. Собирая сумку, трясясь в поезде, лежа в кровати и слушая Розин храп, я думала, что найду кого-то, кому смогу это сказать.
Я хочу поднять мамину голову с рельсов. Мне тогда было всего пять, я не сумела бы этого сделать. Я хочу остановить ее в тот миг, когда она разворачивается и уходит от меня в туманную дымку. В голове тревожный стук, темнота, пронзительный плач. Я ищу освобождения.
С Розой я этим поделиться не могла. Она четко дала понять: ее прошлое — не мое, я не могу быть его частью. В этих раскосых глазах читаются все Розины симпатии и антипатии: она всегда презирала Селесту и маму, восхищалась Люкой. Марина, отец, Фрэн — о них она и думать забыла. А я — я все та же Уродина. Такой даже список составить нельзя доверить: левша без левой руки.

Я беру со столика чашку, мою ее в раковине. Вода в кране пахнет бассейном. Из кухонного окна я вижу два бледных георгина, перегибающихся через забор миссис Рили. В дальнем конце сада, в некошеной траве клетка для кроликов, заросшая плющом и мхом. От воды кислый привкус во рту.
Что он там задумал? — говорит Роза. Она решила, что я смотрю на пса. А я гну своё.
У мамы были друзья, говорю я.
Роза не отвечает. Рисует на бумажке узоры.
А с Евой что?

0

22

Слишком долго тебя не было, говорит она раздраженно. Я тебе сказала, кто будет. И никого больше.
Из-за облаков выглядывает солнце, заливает кухню светом. Роза любуется своей работой. Список теперь прочитать невозможно — он весь испещрен загогулинами. Я думаю о распятии и размытой надписи: «ФРЭН». Я думаю о татуировках.
Мне хочется найти Фрэн.
Не получится, говорит она. Нельзя найти то, чего нет, Дол! Если тебе это так уж интересно, сходи к Еве — убедись сама, хочет она прийти или нет.
Роза устало вздыхает, сгибает бумажку, отрывает от нее кусок. Пишет адрес.

* * *

Элджин-корт в той же стороне, что и больница Уитчерч. Между ними каштановая рощица, и листва отбрасывает кружевную тень. Мы с Лиззи Прис ходили этой дорогой навещать маму. Тогда на земле валялись расколотые зеленые коробочки. Она сказала, что на обратном пути мы наберем каштанов, но не получилось — потому что мама вывела меня через дырку в заборе к железной дороге, а потом нас искали и нашли, лил дождь, мама махала мне на прощание, а другой рукой зажимала себе рот. В моих воспоминаниях она прижимает раковину к уху, пытаясь поймать Шум моря, кормит меня ягодами, у которых нет вкуса. Мы так долго шли. А потом сели на пожухлую траву у насыпи и смотрели на пути. Мама вынула что-то из кармана.
Посмотри, что у меня есть, Дол.
Разноцветная присыпка для тортов. На пакетике был нарисован клоун. Я облизала палец и окунула его в радужную россыпь.
Еще хватит на бисквит, сказала она, аккуратно свернула пакетик и убрала в карман. Пойдем домой и испечем?
Я думала, она говорит про наш дом.
А потом я много часов сидела с Лиззи Прис, ждала, когда приедут мои новые мама и папа. И нащупывала языком застрявшие в зубах сахарные палочки. Они скрипели, как гравий.
Маме в этом году исполнилось бы семьдесят два; Еве приблизительно столько же. Молодая еще для дома престарелых.

Все женщины в коричневых чулках и цветастых платьях. Все мужчины спят. Комната большая, с низким потолком, с окнами на две стороны, кресла расставлены полукругом. Похоже на холл гостиницы, только в углу телевизор: звука нет, по экрану бегает солнечный луч. Крохотная старушка вглядывается во взятые крупным планом лица людей. Остальные сидят в креслах и по очереди вздыхают — каждый о своем. Я жду и рассматриваю здешних обитателей. Евиного пергидрольного пучка с желтой от никотина прядью нигде не видно: у этих женщин волосы выкрашены в блеклые цвета, аккуратный перманент. На одной шляпка с вызывающе рыжим мехом, которую она постоянно поправляет. Если кто из них и Ева, говорю я себе, то наверняка эта. У меня закрадывается подозрение, что этот адрес — очередная Розина шуточка, но тут за моей спиной стучат каблучки, раздается высокий напевный голос:
Бог ты мой! Долорес! Как я рада тебя видеть!
Вот это точно Ева. Ее раскрас ослепителен: пронзительная голубизна теней, размазанных по векам, двумя оранжевыми прямыми подкрашен рот, желтые лошадиные зубы. Вокруг головы ореол седых волос. На ней кислотно-желтый костюм и куча бижутерии — на шее болтаются цепочки и кулоны, на запястье позвякивают браслеты.
Мы попьем чаю в зимнем саду, миссис Пауэлл, говорит она медсестре. Когда у вас найдется время.
Ева поднимает глаза к небу. Ох, работнички, говорит ее взгляд. Она летит вперед, разводит рукой, демонстрируя свои владения. Длинный коридор с бесконечными дверями, одна приоткрыта — видна узкая кровать с ситцевыми занавесками и таким же покрывалом, на стене зеркало. И прямиком в зимний сад. Он появился недавно, пальмы и виноград молодые и зеленые, но листвы пока что маловато. Сквозь стеклянные панели лупит яркий свет. Ощущение — будто ты в клетке; пахнет горячим деревом.
Ева цокает по каменным плитам, усаживается, закинув ногу на ногу, в шезлонг. Тоненькая золотая цепочка впивается ей в лодыжку. Здесь царство цвета: Ева, пестрый шезлонг, плющ за ее головой, мореное дерево, освещенное солнцем — словно в пику приглушенным тонам гостиной. Жарко, но Ева этого не замечает; она придвигается ко мне, накрывает мою руку ладонью. В лице, голосе, улыбке нет ничего от той Евы, которую я помню; мне хочется шубы из оцелота с торчащей из кармана бутылкой рома. Мне хочется браслета с брелками — башмачком, феей и сердечком. Меня словно обманули.
Извини, дорогая, много времени я тебе уделить не могу. Здесь столько дел — невпроворот. Несчастные создания. Ну, как ты?
Я рассказываю, а она сосредоточенно моргает, в голубых глазах — нежность и забота. Она наклоняется ближе: лицо ее совсем рядом, наверное, она хочет, чтобы я ее поцеловала, думаю я. Я слышу запах ее пудры, а под ним — еще один. Острый, непонятный. Я рассказываю ей о маме. Она энергично кивает. И клонится еще ближе, словно хочет вдохнуть мое дыхание. Она так близко, что я вижу морщины на ее лице, капельки пота на лбу, и волосы растут чуть ниже.
Ужас какой, говорит она. Самоубийство. Только этого не хватало.
Духовка, рельсы. Я тоже этого боялась, поэтому ее вывод меня не удивляет. Но было все не так.
Она умерла во сне, говорю я, повторяя то, что сказали мне.
Не бывает такого, жарко шепчет Ева. Просто людям нравится так думать. Ты уж мне поверь. Они всегда знают, когда приходит их время.
Кругом раскаленное стекло, зеленые и желтые разводы, ее рука на моей. Становится душно. Приходит медсестра с подносом.
Я принесла печенья, говорит она, подмигивая мне.
Замечательно, отвечает Ева.
Она отпускает мою руку и разливает чай.
Вы придете на похороны? — спрашиваю я.
Разумеется, говорит она. Как я могу пропустить такое событие?
Ева берет с тарелочки печенье. Оно с прослойкой крема; края обкрошились, шоколадные зигзаги облупились — словно их уже кто-то трогал.
В твоем возрасте это свадьбы, говорит она, разламывая печенье надвое. А в моем — похороны.
Она прижимает половинку печенья к губам, слизывает крем. К губам прилипает кусочек глазури.
Вот и мамы твоей нет. Скоро нас вообще не останется.
Я спрашиваю, кто еще жив. Она сосредоточенно супит брови, моргает.
Загляни в «Лунный свет», он все еще работает, говорит она и добавляет с кокетливой улыбкой: Может, кое-кого там и найдешь. Старого знакомого.
Ева подносит чашку к губам, делает глоток, лицо у нее вытягивается. Она ставит чашку на блюдце.
Без сахара! — говорит она. Вот сволочь!
Я думала, может, из родственников кто, говорю я. Я ищу Фрэн.
Ева оборачивается и кричит в коридор:
Миссис Пауэлл, вы сахар забыли! Извини, дорогая, говорит она, принимая прежнюю позу. В складках ее лба собирается пот. Она чешет оранжевым ногтем под волосами. Копна волос съезжает чуточку влево.
Фрэнк? — переспрашивает она. Вот уж он-то точно не появится. Особенно после того, как нашли Сальваторе.
Она берет второе печенье. Подносит ко рту. Слизывает крем. Слизывает весь воздух.
Ты, наверное, его и не помнишь. Бедняга Сал! Подумать только, пролежал столько времени, погребенный в грязи.
Но я помню Сальваторе. Как он стряпал, как пел, как приносил тайком свертки с мясом. А потом исчез — как и отец. Упоминание любого из этих имен повергало весь дом в тоску.
А знаешь, она ждала. Тридцать с лишним лет.
Карлотта перебирала пальцами бусинки четок, а Сальваторе лежал скрюченной рыбьей костью в глине.
Отцу твоему с рук-то сошло.
Фрэнки уплыл на корабле в солнечные края.
Они считают, что это убийство.
Евин язык алым кончиком высовывается изо рта. Запах раскаленного утюга, запах жары.
Никого наших не осталось. Ни одного человека.
Сахара нет, кричит она. Нету сахара!
Здесь невыносимая жара. Выпустите меня.

Миссис Пауэлл ведет Еву назад, и та виснет на ней. Они сворачивают в узкий коридорчик, где я жду, жадно глотая прохладный воздух.
Миссис Амиль прилегла, говорит, вернувшись, медсестра. Она немного устала.
Она протягивает мне сумочку, расшитую блестками и речным жемчугом.
Она просила передать вам это.

Шестнадцать

Люка летит по утреннему небу и спит. Свет из иллюминатора ее не беспокоит; она в маске из геля, которая должна предохранять нежную кожу вокруг глаз. Стюардессы тихонько улыбаются, глядя на нее: в пестром зеленом платке и с голубыми разводами вместо глаз она похожа на какое-то потустороннее создание. Перезвон бутылок и стаканов на тележке едва ее не будит. Она поправляет маску, и солнце просачивается из-под краев, добирается до лишенных ресниц век, расщепляет свет в чешуйки ржавчины.

Кровать Фрэн пустует уже три дня, а простыня с пятнами крови так и лежит, сложенная, на полу. Долорес свернулась котенком в провале матраца, там, где обычно лежит мама и где Люка, принюхавшись к смятой простыни, все еще чувствует ее запах. Люка пытается пристроиться рядом с сестрой, но та слишком горячая — тело у нее влажное от жаркого сна. Она напрягает слух — не слышно ли маму, которая лежит под лекарствами в Клетушке. Карлотта ушла домой раньше обычного — после бурного разговора с отцом, который потом от злости впивался зубами в костяшки пальцев. Снизу доносится приглушенный звук телевизора, по кухне бродит отец.
Потом становится слишком темно — гаснет уличный фонарь, поэтому, может, она и просыпается, а может, оттого, что в комнате еще кто-то есть. Люка не боится. Рука, скользнувшая под одеяло, прохладная и знакомая. Она касается ее ступни, гладит, легонько приподнимает, и вот уже ступню поддерживают две руки. Одна тянется к лодыжке, а вторая ласкает пальцы, раздвигает их — словно пересчитывает. Потом берет мизинчик и внезапно дергает его, короткий хруст косточки тонет в вопле, рвущемся из Люки. Затем так же быстро рука дергает следующий палец, и еще один, а Люка корчится от боли и толкает свободной ногой сестру. Долорес стонет и откатывается на край кровати. Руки от быстрых движений стали влажными. Они ощущают пульсирующий под детской кожей ужас. А затем раздается тихий смех, успокаивающий, даже приятный, словно эта боль — дар, принесенный под покровом ночи любимой дочери. Следует поцелуй в изгиб ступни, где кожа самая нежная, Люке поправляют одеяло и уходят.

Люкины глаза под голубым силиконом широко распахнуты и не моргают. Сны теснят друг друга. Она сосредотачивается на звуках вовне: тележка, позвякивая, катится обратно, над головой щелкает дверца отделения для ручной клади, пронзительно воет двигатель — самолет идет на снижение. Это то, что она слышит.
Просьба пристегнуть ремни. Мы прибываем в аэропорт Кардиффа.

* * *

Новый мост на безопасном расстоянии; отсюда порт выглядит как снимок из туристического буклета: на молу, на башне поблескивает ярче солнца циферблат часов, в бухте белеют яхты, сухой док заполнен синей водой. Симпатичный такой, безобидный. Но я туда не пойду. За просторной площадкой и вычищенным пескодувкой камнем — другое место, где крошится кирпич, рушится небо, падают люди.
Я щелкаю замком Евиной сумочки, из нее подымается облако сырости. Внутри два смятых автобусных билета и заплесневевшая фотография. На ней свадьба: женщина — мужчина, женщина — мужчина, женщина — мужчина, и я сначала не понимаю, кто есть кто. У девушки волосы украшены цветами — это Селеста-невеста. По бокам от нее двое мужчин одного возраста и роста: один толстый, лысеющий, второй — наш отец. Он щурится на солнце. Может, улыбается. Может, думает о Селестином счастье: вышла за Пиппо, попала в хорошие руки. Вглядываясь в его зажмуренные глаза, я ищу доказательств замысленного им побега. Чуть ли не вижу, как лихорадочно бьется его сердце. Женщина справа от него — мама: в костюме с серебряными нитями она выглядит немногим старше дочери. Легкий ветерок взбивает ее челку. И она задирает голову, отчего вид у нее отчужденный, еще чуть-чуть — и взмоет в небеса. А за ее спиной Сальваторе, лицо его в самом углу, как солнечный блик на объективе. Он улыбается. Он еще ничего не знает; он и не предполагает, чем закончится день.
Евина сумочка стоит на краю моста. Так же мама поставила свою белую сумочку на камень над рекой; перед тем как отец нырнул в машину Джо Медоры; перед тем как пришла Ева и нашла меня под деревом. И мои воспоминания, им нельзя доверять, но они — все, что у меня есть, они липнут ко мне комьями грязи. В памяти всплывает Ева, чешущая ногтем лоб, пылающие цвета, зимний сад, одуряющая жара, раскалившая стекла. Ее круглые глаза сияют, как новенькие шиллинги.
Пролежал погребенный в грязи. Представляешь?

Представляю. Тогда все было совсем по-другому. Тогда док был действительно сухим . И стены были видны — бесконечная череда кирпичей, проносившаяся мимо Сальваторе, когда он падал. Я перегибаюсь через перила моста, и на меня несется с ревом разноцветная волна.

Он смотрит на луну. Следит взглядом, как она перемещается по небу. Сальваторе закрывает глаза, как ему кажется, всего лишь на минуту, но когда открывает их снова, луна уже ускользнула. Теперь он видит ее лишь краешком глаза. Он глядит на канаты ремонтной люльки. Он бы мог вылезти по ним, да только не может пошевелиться. Даже голову не может повернуть. Сначала ветер, потом тучи по небу, дождь, заливающий лицо и одежду, холодящий кожу между задравшейся брючиной и носком. Сальваторе слышит вдалеке крики. Греческие матросы, пьяные, шатаясь, пробираются по мостику, а за ними — шиканье, болтовня, хихиканье проституток, которых они хотят тайком протащить на корабль. Еще один вскрик — страха и веселья: одна из женщин оступается в тридцати футах над тем местом, где лежит Сальваторе. Он раскрывает губы, хочет ее окликнуть. Рита, шепчет он, Рита, София, Джина. И — еще тише — Фрэнки, Фрэнки.

Фрэнки сидит на нижней койке в крошечной каюте и аккуратно опорожняет карманы: из переднего правого достает рулон банкнот, из левого — сигареты, шарит по атласной подкладке пиджака, лезет во внутренний карман, где лежат новые документы. Он закуривает сигарету, сует ее в рот, и на ней вырастет столбик пепла, пока он сворачивает, разворачивает, складывает, раскрывает бумаги, на которых гордо сияет черным его подпись. Он выпускает на них дым. Облизывает края и трет указательным и большим пальцами бумагу, чтобы она выглядела не такой уж новой. Думает о другой жизни. Старается не думать о Сальваторе.
…Женщина останавливается, преувеличенно серьезно подносит палец к губам.
Что такое? — спрашивает ее приятель.
Я чего-то услыхала, говорит она. Ее приятель протягивает руку и уводит от дока, от тихого шепота, который похож на шорох зверька в темноте.
Фрэнки, хабиб .

Фрэнки лежит, скрестив за головой руки, глядит на изгиб проволоки в футе над его лицом. Похожа на фигурку толстяка. Он вспоминает, как только приехал в Тигровую бухту, вспоминает комнату в подвале с кроватью в углу, как он стукался головой, пока не научился, вставая с кровати, пригибаться. Кольцо с рубином, соскользнувшее с руки и прикатившееся к Джо Медоре.
Так ты мой милый или нет? Эй, Фрэнки!
И усаживает женщину Фрэнки на колени — будто в подарок.
Уже нет, говорит сам себе Фрэнки. Уже не твой.
Он крутит на пальце кольцо. Там, где золотой ободок впивается в палец, скоро появится мозоль. Фрэнки чувствует, как по телу разливается тепло. Это освобождение, думает он, пробуждение. Он отдается этому; Фрэнки может теперь стать кем угодно.

Одна нога согнута в колене. Сальваторе думает, что, должно быть, лежит на остром, нечто твердое впивается в лопатку; правой руки он не чувствует. Он чуточку поворачивается налево, и люлька идет вбок. На небе сверкают звезды.
Когда Сальваторе наконец падает в мягкую грязь на дне дока, он уже без сознания. Утром вода сочится сквозь запорные ворота — забивает его одежду грязью, камушками, обрывками проволоки, банка из-под краски мягко стукается о щеку, и вот уже весь док заполонило море. Корабль, аккуратно прокладывающий путь поверх ила, погребает Сальваторе навсегда. Вода вокруг — радужная пленка бензиново-синего и алого.

Отец знал, что сделал. Он уплыл на рассвете, а Сальваторе бросил. Бросил маму и всех нас. У мужчины может быть сотня мотивов или вообще никакой причины для того, чтобы просто выйти из жизни, которую он создал. Отец подбрасывал монетку и глядел, как его судьба, крутясь в воздухе, падает на землю. В моей голове восстанавливается последовательность, она накатывает волнами на мозг, но пока что по порядку ничего не выстраивается. Не хватает деталей, не хватает людей. Роза права насчет отца: он не вернется. Но есть другие. Ева сказала, «Лунный свет» все еще существует. Если кто остался, я их найду.

* * *

Джамбо сидит за обеденным столом, прижав к груди телефонную трубку. Он замечает посреди стола вазу с матерчатыми цветами, каждый лепесток в букете покрыт слоем жирной пыли. Наверху, на лестничной площадке, Селеста, забыв, чем занималась, стоит, прислонившись к дверце сушильного шкафа. Внутри тепло и темно. Она думает, каково было бы полежать здесь, свернуться калачиком под трубой, закрыть дверцу. Она не была на

0

23

Ходжес-роу с рождения Джамбо. А теперь, возможно, ей придется вернуться туда. До нее доносится раздраженный голос сына. Селеста спускается вниз.
Что еще? — говорит она.
Да Луис опять что-то напортачил. Ты же знаешь, какой он.
Селеста стоит, скрестив руки на груди.
Ну и?
Он запутался с меню, а еще реклама…
Положи, кивает Селеста на трубку. Как с Пиппо разговаривает.
Оставь это мне, мама, говорит сын, понимая по ее поджатым губам, что она этого делать не намерена, — я сам с ним поговорю.
Селеста лезет под стол. Достает одну туфлю, другую, сует в них ноги.
Мы с ним вместе поговорим. Пошли.
Ну вот, пожалуйста, думает Джамбо. Удружил, братец.

Семнадцать

Нет, тут что-то не так. Проспект новый и широкий, вдоль тротуаров деревья, всюду уличные кафе. «Лунного света» здесь быть не может: он должен быть в переулке — узкие двери, окна с разбитыми стеклами, мостовая в трещинах, серая, как небо Уэльса. Это не то место. И вдруг я вижу их троих. Они кажутся такими знакомыми, что я уже не понимаю, какой теперь год, мне будто снова пять лет, и все вот-вот начнется заново — хуже, чем прежде. Селеста выглядит как постаревшая мама — та, которую помню я, она даже стоит так же — одну ногу чуть вывернула в сторону, а другой быстро-быстро стучит по тротуару, словно в голове ее бьется ритм, которого никто другой не слышит. Она мрачно разглядывает зеркало витрины. Мужчина рядом с ней вполне мог бы быть Пиппо; а второй, помоложе, прислонился к дверце машины и размахивает в воздухе сигаретой. Он копия нашего отца. Селеста узнает меня в ту же секунду: словно ждала моего появления. Она выбрасывает руки вперед. Объятие столь быстро, что я едва чувствую ее прикосновение.
Это мои сыновья, говорит она. И — Джамбо с Луисом: Это ваша тетя Долорес.

* * *

Люка с трудом заставляет себя постучать в дверь. Она заглядывает в просвет между шторами, видит кровать под окном, телевизор на старом пластиковом столике. На улице ни души. Люка глядит на окна дома Джексонов и соседнего: они заложены листами старого железа. Она катит свой чемодан по улице, встречает женщину, ее тащит за собой собака, которая как будто улыбается. Они едва не сталкиваются, Роза и Люка. Но на Люке темные очки и платок. Роза замечает женщину — она здесь явно не на месте, похожа на фотомодель, — однако не узнает ее. Люка сторонится толстой женщины с тощей собакой. Ей хочется в гостиницу. Горячая ванна, а потом — спать. Она пойдет на похороны, а потом уедет домой. Здесь она только время впустую потратит.

Роза бухает пакет с продуктами на стол в кухне, вынимает банку собачьего корма. Находит в кладовке железную миску, потускневший серебряный поднос, а под полкой — мешки с мусором, набитые так же, как и те под лестницей. Она кормит собаку и принимается за дело — вываливает содержимое первого мешка на пол в гостиной. Роза не ищет ничего определенного, но помнит украшения. Мама носила только блеклое обручальное кольцо, волне возможно, что из «Вулворта», а вот у Фрэнки было золотое. Роза размышляет. Фрэнки наверняка его забрал, наверное, до сих пор носит. Она вспоминает низенькую стеклянную вазу, которая стояла у него на туалетном столике; запонки, булавка для галстука, кольцо с рубином, тонкая игла серьги в грязно-желтых крошках. Иногда там оказывались часы, или идентификационный браслет, или длинная толстая цепь со свисающим совереном. Как и кольцо, вещи эти то появлялись, то исчезали.
В первом мешке пеленки и распашонки, детская одежда, мужские костюмы — слипшиеся в ком, в зеленой плесени, которая, стоит Розе за что-то потянуть, рассыпается в пыль. Пес носится вокруг, засовывает морду то в один мешок, то в другой. Он тащит что-то зубами, задние лапы согнуты, когти скребут по линолеуму. Галстуки, пояса, подтяжки с кожаными петлями, сплетенные в клубок, разлетаются во все стороны. Из мешка выскальзывает ремень, свистит в воздухе, и этот звук пугает обоих. Роза, присев на корточки, разглядывает его. Черная кожа совсем износилась. На пряжке вырезано восходящее солнце — и диск, и лучи позеленели от плесени. Этот ремень ни с чем не спутаешь. Роза накручивает его на руку. Движение почти инстинктивное. Она никогда не била пса, но теперь он пугается; потрескавшаяся кожа источает воспоминания. Он ползет на животе под кровать. Роза кожей чувствует тишину комнаты, разлитое кругом прошлое.

Ей снова двенадцать; она сидит в задней спальне у окна. Вдалеке полыхает пламя, но Фрэн к этому непричастна. Фрэн лежит в своей комнате, ждет завтрашнего дня, когда придет Лиззи Прис и отвезет ее в приют. Прошла неделя с тех пор, как сгорела лавка Эвансов, с тех пор, как отец избил ее на кухне. Роза тогда не знала, что это только разминка. Весь день в доме толпились люди: Лиззи Прис со своими бумажками, потом Артур Джексон, который привел маму и усадил на стул. Ноги у нее были в грязи. Розу послали искать отца. Она его так и не нашла. Оставила сообщения в «Лунном свете», в букмекерской конторе, в «Бьюте». Домой он не явился. А теперь сидит здесь, уставившись на дверь, с ремнем на коленях. Он запер маму в Клетушке. Никому не разрешено туда заходить. В доме тишина.
Это несправедливо, Сел, шепчет Роза. Несправедливо!
Селеста соскальзывает с кровати и садится на корточки. Она перебирает россыпь пластинок на полу, находит ту, которую хочет поставить.
Да ты-то что понимаешь, говорит она, сдувая с пластинки пыль. Ты еще ребенок.
Я знаю, что это несправедливо , упорствует Роза. Она не хочет спорить, а хочет, чтобы Селеста сделала хоть что-нибудь. Селеста натягивает рукав на большой палец, аккуратно проводит им по винилу.
Они это заслужили. Сплошной позор, а не семейка!
Она ставит иголку, та шуршит по пластинке. Сумрак заполняет «Прогулка по набережной».
Вставай, Роза! — говорит Селеста. Я покажу тебе, как это танцуют.
Ее розовые пальчики отбивают такт.
Раз, два, три, и-и… Она останавливается. — Ну, Роза, давай! — говорит она, щелкая у нее перед носом пальцами. С этим все равно ничего не поделаешь! И она снова отбивает ритм.
Пам-па-ра, поворот бедра.
«Стопни» правою рукой,
Шаг-поворот.
А теперь и левой,
Шаг-поворот.
Шаг назад. И — шаг назад.
Плавно вбок — и поворот.

У Розы нет никакой охоты танцевать. Она мысленно прокручивает все заново.

В столовой темно. Даже телевизор выключен. Что-то не так. Роза боится, что задержалась. Отца она так и не нашла, но, выйдя во двор, слышит его крик. Сначала она видит Фрэн на лужайке. Она закрывает лицо руками.
Руки опусти! — орет он. Он стоит к Розе спиной. Рукава засучены, на кулак намотан ремень. Фрэн опускает руки по швам и Стоит не шелохнувшись. Как рядовой. Она не узнает Розу; между ними всего несколько футов, но в глазах Фрэн светится один только ужас. В свете, льющемся из окна кухни, Роза видит розовые полосы на коже у сестры. На шее, на руках, на ногах. Фрэнки делает глубокий вдох, встает поудобнее, выдыхает. И с выдохом рвется наружу звук свистящей по воздуху кожи. Из распахнутого рта Фрэн летит безумный крик. Ему вторит тихий, как эхо, крик вдалеке. Фрэнки снова поправляет ремень на кулаке.
Ты как мать, говорит он.
Тишина. Фрэн пошатывается — вот-вот рухнет.
Лгунья. Как мать.
Метит в голову. Острая клешня пряжки впивается в лицо, оставляет тонкую царапину за ухом. Она испускает звериный вопль. Фрэнки подхватывает ее на руки. Тело сгибается пополам. Будто сломалась, думает Роза. Он швыряет ее на землю. Его пальцы сжимают шею Фрэн.
Крик.
Но это не Роза, которая зажала рот ладонью. Крик останавливает Фрэнки. Он переползает через тело дочери, чтобы скрыться в тени стены. Фрэн бредет прочь. Через несколько мгновений он следует за ней, втянув голову в плечи — словно боится, что небо рухнет и придавит его. Розе он напоминает шимпанзе в цирке.
В кухне Фрэнки моет пряжку под краном. Головы он не подымает, но чувствует, что Роза стоит в дверях. Он проводит пальцем по латунному язычку.
Приведи мне Долорес, говорит он.
Но она этого не сделает. Ее она ему не отдаст.

Фрэн наверху, но она не плачет. Стоит, прислонившись головой к зеркалу на туалетном столике. К уху прижимает носок.
Что ты сделала? — спрашивает Роза.
Ничего.
Он называл тебя лгуньей, говорит Роза.
Фрэн разглядывает носок, ищет чистое место. Носок в пятнах крови.
Ничего я не сделала.
Пойдем скажем маме, говорит Роза.
Смех у Фрэн пронзительный.
Ха! — говорит она. Это все из-за нее .
Ухо у нее багровое, на мочке, там, где царапнул язычок, начинает синеть.
Ой… Больно смертельно.
Она мочит кончик носка слюной и снова прикладывает к ране, спускает волосы налицо, чтобы закрыть оба уха. Роза глядит на взбухающие на руках Фрэн рубцы.
Я скажу Селесте, говорит она.
Но Селеста в задней спальне разучивает па и не желает ни о чем слышать.
Врач придет. Давай ему расскажем, предлагает Роза. Селеста замирает в движении.
Ты только попробуй! — говорит она. Он тогда нас всех убьет. Скажи, Фрэн, ты ей скажи, чтоб она — никому ни слова.
Селеста может все изменить. Она старшая, она знает, что делать.
Но Селеста желает только танцевать.

У Розы затекла нога. Она высвобождает ее, пытается ей пошевелить, но боль слишком резкая. Она ждет, когда перестанет покалывать.

* * *

В «Лунном свете» прохладно, зал просторный — светлое дерево и хром. Мы сидим у окна, куда Джамбо приносит на полированном подносе кофе — всего две чашки, поэтому Луис бросает на него недоуменный взгляд, он понимает намек, поднимается и идет за братом в недра ресторана. Селеста сидит на краешке стула, чуточку от меня отвернувшись. Она осматривается. Моего взгляда избегает.
Я-то шла в старый «Лунный свет», говорю я. Это для меня полная неожиданность. Я и не предполагала…
Название изменят, говорит она равнодушно. Это была не моя идея.
А что, старый «Лунный свет» еще существует? Я сегодня утром ходила навестить Еву. Ты помнишь миссис Амиль?
И я достаю из портфеля сумочку.
Меня это не интересует, говорит она, отодвигаясь подальше.
Это фотография твоей свадьбы. Мама с папой. Сальваторе.
Ну и что? Убери.
Селеста отпускает ложку, кладет правую руку на стол, рядом с моей левой. Осторожно, чтобы они не соприкоснулись. Вот две взрослые руки — моя и ее. Я поворачиваю свою ладонью вверх, демонстрирую обтянутую кожей кость — там должен был быть большой палец, полумесяц белой плоти и багровый рубец, на котором кожа не прижилась. Я подавляю желание спрятать руку в коленях. Она должна теперь на меня посмотреть.
Ты спокойно к этому относишься? — спрашивает она. Тебе не мешает?
Я переворачиваю руку: значит, ей мешает. Я могла бы рассказать Селесте, как пошла в школу и как другие дети отказывались со мной сидеть, чтобы «не заразиться», или как моя приемная мать уговаривала меня носить протез, который натирал мне запястье. Но я рассказываю о другом: о том, как встретила миссис Рили, как Роза нашла меня в нашей старой спальне. И все это время рассматриваю ее лицо. Селеста мне это позволяет, легонько кивает, вертит в пальцах салфетку. В тени лицо у нее гладкое и смуглое, но там, куда падают лучи дневного света, видны под слоем пудры крохотные морщинки.
Миссис Рили пришлось включить для меня газ, говорю я. Шкаф был забит мусором. Подумать только — я так любила это местечко под лестницей.
Селеста щурит глаза, вздыхает.
Ты не можешь помнить, говорит она. Ты была совсем маленькая.
Это не вопрос, но мне хочется спорить. Я отчаянно бормочу:
Я помню, как выучила названия всех книг Ветхого Завета, как научилась застегивать пуговицы. Ты мне показывала, как танцевать твист; помню, как Фрэн увезли. Карлотта и Сальваторе, Джо Медора…
Ты не можешь  помнить Джо Медору, говорит она, и руки ее взлетают вверх — словно ей удалось меня поймать. Ты его никогда не видела, Дол. И — бога ради! — ты не можешь помнить Марину. Это тебе только рассказывали . И это не то же самое, что знать.
Я помню Джо Медору!
Селеста говорит медленно, как ребенку.
Ты его никогда не видела.
Откуда-то из глубин сознания всплывает картинка. Я вспоминаю мужчину, склонившегося над женщиной, он держит ее лицо в ладонях и усмехается мне. Зубы у него горят золотом. Но это гравюра из старой книжки, которая была у меня когда-то. Это никакое не воспоминание.
Селеста хватает салфетку и сердито вытирает уголок рта. Я догадываюсь, что этот жест означает конец беседы.
Я своих мальчиков оберегла от этого, говорит она, отодвигая стул. Перед вами ваша собственная жизнь, я им так говорю. Глядите только вперед.
Она смотрит на сыновей, которые пьют у стойки кофе. Они глядят на нас. Луис спешит к нашему столику.
Пойди помоги тете Долорес забрать вещи, говорит она, и, обернувшись ко мне: Полагаю, ты остановишься у нас.
Это не приглашение, это приказ. Она хочет, чтобы я бросила Розу в старом доме.

* * *

Луис так и рвался меня проводить. Он почти что бежал вприпрыжку—как резвый щенок, порой вырывался вперед, не переставая разговаривать, возвращался. Желая что-то подчеркнуть, он раскидывал руки в стороны и глядел на меня во все глаза. Мне приходилось его придерживать — чтобы не мешал спешащим навстречу прохожим. Интонация у него чуть недоуменная; в каждом утверждении скрыт вопрос. Мы свернули с Бьют-авеню на узкую улицу, упиравшуюся в проулок.
Нет, Луис…
У меня перехватило дыхание. Почему — я словами выразить не могла.
Но так быстрее! — сказал он. Со мной тебе бояться нечего.
В сточной канаве валялся мусор, пластмассовые чашки, скомканные пакетики из-под чипсов трепал ветер. Строители не тронули этой части города; не было тут ни респектабельных фонарей, ни урн с нарисованными на них герольдами. Так я и оказалась против своей воли здесь — совсем рядом с портом. Луис хотел рассказов о прошлом, но я после встречи с Селестой устала рассказывать. То прошлое, которое вроде как было общим, казалось болотом. Я сообщила ему одни лишь факты.
Пять девочек, потом шестая, а потом пожар, и я обгорела.
Тебя же спасли! — гордо заявил он.
Я обгорела, а потом… все пошло не так.
Твой отец, он сбежал. Я все об этом знаю.
Он описывал события, о которых ему только рассказывали, и руки его летали в воздухе. Это были замечательные истории — о роковом кольце, о кровавой вражде, о проданной дочери.
Это место — оно как отдельный мир, да? — сказал он, хлопнув ладошами — словно мотылька поймал. И мама не хотела, чтобы мы знали. Она отправила нас в частную школу. Но люди кругом, — он выпустил воображаемого мотылька на волю. Они нас знают. Разговоры все равно слышишь. Когда папа умер, она все рвалась уехать отсюда, но Джамбо говорит…
Когда умер ваш папа? — спросила я.
Скоро уже два года. Работал до последнего. И Джамбо с ним. Динамичная получилась парочка!
Луис остановился. В его словах была горечь, которая досказала мне все остальное: про то, как Селеста прожила здесь все эти годы, а сплетни никуда не исчезали, они лишь менялись с годами. Пожар — это адский пламень, сожженная рука — роман ужасов, а разборка между двумя старинными приятелями — убийство. Неудивительно, что она не хотела говорить о прошлом. Мои воспоминания по сравнению с этим скучны и убоги. Но Луис — он как я, хочет во всем разобраться. И я за это уцепилась; я рассказала ему о том, о чем не могла бы рассказать сестрам: об отчужденности Селесты, о мелкой жестокости Розы и Люки, о доброте Фрэн. Как она лежала в темноте и протягивала мне руку. Как стояла в тусклом предутреннем свете, худенькая, ссутулившаяся, молча складывала мокрые простыни, и от нее веяло такой тоской… Рассказала я и про костры, про камешки-стекляшки, про татуировки.
Луис прищурился.
Фрэн, сказал он. Фрэн… Сколько бы ей сейчас было?
Мне не надо ничего высчитывать.
Сорок пять.
И ты не знаешь, где она? — спросил он.
Понятия не имею.
Я могу порасспрашивать. Я знаю кое-кого из старой гвардии.
И вдруг, словно вспомнив что-то, широко улыбнулся.
Тетя Дол, глянь-ка.

0

24

Он расстегнул рубашку. Показал татуировку на груди — дракона. Не понимаю, как это кто-то добровольно хочет себя калечить, но Луису это нравилось.
У Фрэн было написано ее имя — вот здесь, сказала я, вытянув правую руку. А здесь — я показала левую — распятие.
Домашнего изготовления, да? — сказал он, беря меня за левое запястье. Смысл получился двойной, и мы засмеялись. Он не выпускал мою руку, и я ее не отнимала.
Ты придешь на похороны, Луис? — спросила я.
Он посмотрел непонимающе. Значит, Селеста и этим ни с кем не поделилась.
На похороны нашей мамы — твоей бабушки. Завтра.
Как это? — сказал он. Как это?
Он наклонил голову — как голубь, высматривающий крошку. Он думал, он решал.
Приду, сказал он. Мы все придем.
И он взял меня под локоть.
Ну, вот почти и пришли, тетушка , сказал он и снова улыбнулся во весь рот. Не так уж и страшно, а?

Я разрешила ему довести меня только до угла. Он не хотел уходить, все оборачивался, а я махала ему рукой.
Точно дойдешь? — кричал он. Точно? Я ведь могу пригодиться. Мало ли что.
Селеста не хотела бы пускать его в дом. И я не знала, как бы прореагировала Роза.

* * *

Она стоит на коленях посреди комнаты, кругом мешки, детские вещи, туфли, вешалки — две огромные кучи. Как на благотворительном базаре. Из-под кровати торчат серые лапы пса; он лежит там трупом. Роза поднимает на меня глаза — вид у нее виноватый, смущенный, словно я поймала ее на чем-то постыдном. От нее пахнет потом, на лбу грязные подтеки. И лицо как у маленькой девочки.
Я весь день это разбирала, говорит она, разглядывая свои руки. И протягивает мне ладони — кончики пальцев измазаны типографской краской.
В основном один хлам. Я это выставлю мусорщикам.
Я ходила к Еве, говорю я. А еще встретила Селесту с сыновьями.
Она психованная, бормочет Роза.
Про кого она — я не понимаю.
Ты знала, что отца разыскивали за убийство? — спрашиваю я. Теперь мы с ней равны. На этот раз ей не отвертеться.
А как же, говорит она, сваливая часть кучи в мешок. Еще — за изнасилование, разбой и грабеж средь бела дня. Я ничего не упустила? Ты уж подскажи — она наклоняется ко мне, продолжает нарочито высоким голосом: — Я внесу в список.
Роза, я не шучу.
Нет. Ты у нас такая доверчивая. Все примешь за чистую монету.
Она снова садится на корточки. Солнце скрылось; лицо ее в полумраке отливает синевой.
Людей за что только не обвиняют. Чулок порвался? Гаучи виноваты! Ноготь сломался? Опять эти Гаучи! Он, Дол, много чего плохого сделал, говорит она, сгребая с пола ремни и вешалки. Бил нас до полусмерти, оставил без гроша, в конце концов просто слинял. И это, по моему глубокому убеждению, худшее из преступлений.
Она запихивает вещи в мешки, наваливается на них, чтобы утрамбовать.
Незачем ходить выяснять, что он такого натворил, Дол. Все это вот туточки.
Она завязывает на мешке узел.
А ты, Шерлок, этого до сих пор не понял?
И Роза рассказывает, как нашла его ремень. Больше она ничем делиться не готова. Я этого не помню, но, когда ее слушаю, в животе у меня что-то переворачивается. Что-то мокрое и скользкое.
А вот это, я думаю, тебя заинтересует. Или тоже выбросить?
На линолеуме груда фотографий. Я наклоняюсь рассмотреть их: маленькая Селеста, бесконечные мужчины в костюмах, улыбающиеся женщины. Четыре ребенка сидят рядком на диване. Наши имена написаны ручкой — Роза, Люка, Фрэн, Дол — и стрелочки к каждой.
Наверное, чтобы она не забыла, говорит Роза.
Меня больше всего интересует Фрэн. Она сидит, обняв меня за плечи, а глаза получились смазанные — моргнула не вовремя. Тоненькая прядь волос в углу рта, а рот приоткрыт — она что-то говорит. Не помню что. Наверное, шутит. Чтобы я улыбнулась в камеру.
На полу рядом с Розой лежит открытая мамина сумка. Из ее недр вываливаются другие истории: пожелтевший газетный снимок, на котором двое мужчин; детские четки, потемневшие от времени; выщербленные игральные кости. Мне это ничего не говорит. Старые рецепты блюд, которых я никогда не пробовала. Рождественские открытки от людей, которых я не знала. Про Фрэн больше ничего.
Вот, говорит Роза, наклоняясь к груде снимков. Ты здесь хорошо вышла.
Сквозь трещины на фотографии проглядывает кремовая бумага. Края обтрепались — ее часто рассматривали. Две маленькие девочки. На старшей застегнутый на все пуговицы клеенчатый плащик с белой отделкой, воротник завернут, словно ее одевали второпях. Хоть фотография и черно-белая, сразу понятно, что волосы у нее рыжие — они реют вокруг головы огненными язычками. Через плечо у нее замшевая сумка, она вцепилась в замочек, сурово смотрит в объектив. Похожа на кондуктора в автобусе. Не забудьте оплатить проезд!
Малышка с ней рядом плачет, вскинув вверх кулачки. Я даже не сразу понимаю, что это я. Я внимательно изучаю снимок, подношу его так близко к глазам, что крохотная левая ручка расплывается в белое пятно. На обороте нервным маминым почерком написано:

Люка, 2 года с Деллорес, Дорлорес, Долорес, 3 нед.

Мое имя дважды перечеркнуто и всякий раз написано по-другому, словно она еще не привыкла к новому ребенку.
Это я, говорю я Розе.
Ага, усмехается она. Целиком и полностью.
Фантомная боль возвращается. Я никогда раньше не видела своей руки.

Восемнадцать

В кино похороны обычно проходят на утопающем в зелени кладбище, под сенью старых деревьев. И обязательно идет дождь. Камера дает крупным планом листву или расплывчато ствол дерева, а затем отъезжает, чтобы показать фигуру в черном, стоящую поодаль от остальных скорбящих. Если это мужчина, то он медленно затягивается сигаретой, если женщина, то руки у нее прижаты к груди, а на вуали поблескивают капли дождя. Когда я бреду по грязной тропинке, которая выведет к маминой могиле, мне вдруг приходит в голову, что я никогда прежде не бывала на похоронах. Наверное, мне везло.
Мы идем следом за священником и несущими гроб. Глаза их устремлены на желтую сосну гроба. На каждом черный галстук. Обветренные лица и одинаковые перчатки — а то их можно было бы принять за горюющих близких.
Мамина могила на склоне холма, обращенного к ремонтным мастерским: сквозь дымку тумана я ухитряюсь разобрать имя Перуцци. Вдалеке — размытые силуэты жилого квартала. Машины едут по дороге, проходящей за кладбищем, не сбавляя скорости — несмотря ни на близость смерти, ни на плохую видимость. В конце дороги резкий поворот с неожиданным светофором, и тишину время от времени прерывает резкий скрип тормозов. На другой стороне дороги — россыпь цветочных киосков. Названия разные, а цветы одинаковые. Мужчина в костюме тормозит у обочины и мчится на ту сторону, рискует жизнью, чтобы купить в последнюю минуту венок тому, кто уже мертв. Я его не знаю. Я осматриваю надгробья. У тех, за которыми ухаживают, стоят в вазах лилии, но по большей части цветы увядшие, засохшие. Я ищу таинственных незнакомцев, прячущихся в кустах, только никаких кустов здесь нет. Никто нежданный не появился.
У нас пестрая компания. Мы с Розой в разных оттенках темно-серого. Миссис Рили в истошно-синем пальто напоминает королеву-мать, к лацкану криво приколота тронутая ржавчиной брошка. Селеста рядом с двумя сыновьями смотрится крошечной. Она одета безукоризненно — в черное, разве что шляпа с вызывающе широкими полями. В тусклом свете дня поблескивает длинная цепочка ее сумочки. Джамбо постоянно проводит рукой по аккуратно прилизанным волосам. Его беспокоит туман; туч нет, а капли все равно падают. Луис, увидев меня, отходит от матери, идет, подскакивая, по жухлой траве. Он доходит до вершины холма, закуривает, отбрасывает носком начищенного ботинка кусочки дерна.
Тетушка Дол! Ну, мы с вами попали!
Он стреляет глазами в Розу, снова смотрит на меня. И заговорщицки наклоняется к моему уху:
Мама вне себя. Вчера вечером вы должны были вернуться со мной. Ох и влетело же мне!
Луис, ты разве не сказал ей — я осталась дома, с Розой.
Я показываю на Розу. Понятно, что они друг друга знают, но не общаются. Роза небрежно почесывает подбородок, глядит в небо, а Луис рассматривает горящий кончик сигареты.
Ну, пошло-поехало, говорит он, щелчком отправляя окурок в траву.
Отец Томелти выдерживает паузу, глядит поверх наших голов, дожидаясь тишины. Рот у него остается открытым. Мы переминаемся с ноги на ногу, Джамбо нервно кашляет, а потом мы оборачиваемся в ту сторону, куда смотрит священник. Женщина в черном платке и темных очках. Она медленно поднимается по холму, словно притянутая его пристальным, неморгающим взглядом. Она прижимает руку в перчатке к груди, другую, подойдя к могиле, протягивает мне.
Бог ты мой! Ну и горка! — говорит она театральным шепотом. Кто-то нежданный все-таки прибыл: может, она и хотела замаскироваться, но сомнений в том, что это Люка, нет.

Я не могу смотреть на гроб и не могу смотреть в яму. Я рассматриваю склоненные головы людей, делающих вид, что в эту минуту молчания они молятся за упокой души Мэри Бернадетт Гаучи, урожденной Джессоп. Селеста украдкой бросает взгляды на Люку, а Роза, стоящая напротив, ухмыляется ей. Священник строго смотрит на Розу, и она поспешно делает строгое лицо. Голос отца Томелти колеблется от шепота до крика. Я слышу за спиной, как кто-то с присвистом выпускает дым: служащие похоронного бюро стоят на расстоянии, которое сочли почтительным. Я, как они, ничего не чувствую. Я не понимаю, кто жив, кто мертв. Думаю о списке, лежащем в кармане дорожной сумки. По крайней мере, теперь я могу вычеркнуть из него Люку.
Она стоит рядом, пахнет «Шанелью» и жевательной резинкой. На мертвенно-бледном лице Люки губы кажутся пламенно-алыми. Внезапно она меня толкает, так быстро и незаметно, что это может быть случайностью. Я искоса смотрю на нее; она шепчет уголком рта:
Воскресная школа…  и вперивается взглядом в Розу.

* * *

Воскресная школа с отцом Стоуком, у которого одна нога была короче другой — в детстве болел полиомиелитом — и которого Роза, увидев его походку, тут же окрестила отцом Стуком. Сзади ряса была облеплена жеваными бумажками, вырванными из Библии; глаза за толстенными стеклами очком казались рыбьими; он давал нам молоко из маленьких бутылочек и бутерброды с мясным паштетом. Но перед едой мы должны были помолиться. Он ставил нас в два ряда — как мы сейчас стоим у маминой могилы, — и наши желудки нетерпеливо урчали, пока он обращался к Господу Всемогущему.
Отче наш…
Да? — раздавался вдруг тоненький голосок, словно идущий с потолка.
Он изумленно поднимал глаза. Это была любимая Розина шуточка. Он каждый раз попадался.

Люка снова пихает меня в бок, и я едва успеваю заметить легкий кивок ее головы. Миссис Рили неумолимо клонит в сон. Веки сами закрываются, голова клонится набок, едва не падает Розе на плечо, но тут миссис Рили вздрагивает, встряхивается и глядит, распахнув глаза и судорожно моргая, на священника. У Розы руки сцеплены на животе, глаза закрыты, брови двумя благочестивыми арками рвутся к небу. Она напоминает мне братца Тука. Грудь ее вздымается под пальто, и мне даже кажется поначалу, что она рыдает; но она открывает глаза, подмигивает нам и снова погружается в благоговейный транс. Священник умолкает, и слышится тихий смешок. Он кидает горсть земли на гроб. Сзади раздается сдавленный вздох. Еще горсть. Отец Томелти размашисто крестится, и Люка делает то же самое, утирая походя перчаткой нос. Она склоняет голову, но смех рвется наружу, трясет ее взрывной волной, сливаясь с приглушенным пофыркиванием Розы, Луиса, моим. И вдруг мы все начинаем хохотать, смущенно и пронзительно — под холодным взглядом священника, под каплями тумана, падающими с неба.

Люка сбегает первой; едва стихает последнее «Аминь», и она уже мчится, пошатываясь на шпильках, по грязи, будто за ней гонится сам Сатана. А это всего лишь Роза, пальто ее надувается колоколом, и она, задыхаясь, пытается поспеть за сестрой.
Лю, погоди минутку! Меня подожди!
Она нагоняет Люку, и они берутся за руки. Их смех несется над покосившимися надгробиями, над заросшими сорняками могилами. Я чувствую себя обойденной. Совсем недолго, но Роза была со мной, а у могилы Люка протянула мне руку, и я решила, что и на нее имею какие-то права. Но теперь они опять друг с дружкой. Селеста семенит передо мной, она пытается умаслить священника; ей хочется отгородиться ото всех нас, даже от собственного сына Луиса. Он держится со мной рядом. Взгляд у него озорной.
А это кто? — спрашивает он.
Люка.
Ой, правда? Я про нее слышал.
Мы стоим на холме, смотрим на проносящиеся внизу машины. Они выглядят как игрушечные, идут двумя ровными рядами, замирают или газуют на светофоре. В воздухе разлита ровная, успокаивающая серость. Луис обозревает панораму.
Это, наверное, сильное потрясение — увидеть всех снова? — спрашивает он.
Я не в силах скрыть разочарование.
Это не все, говорю я. Я бы еще многих увидела.
Например, отца?
Нет. Например, Фрэн.
Можем попытаться, говорит он. Походить, поискать.
Он извиняется за нас обоих.
Мам, мы только заскочим в «Лунный…» …э-ээ… в ресторан. Возьмем джина.
Селеста усаживается на заднее сиденье рядом с Розой и Люкой, с нескрываемым отвращением подбирает полы пальто.
Мы домой, Дол! — кричит в окно Роза. Закусок прихватите, ладно?
Мы глядим им вслед. Миссис Рили улыбается и машет нам с переднего сиденья машины Джамбо. Ну, просто семейная поездка за город. Мы машем в ответ.
Ну, тетя Дол, говорит Луис. Ты готова?

* * *

Он поражен тем, что я не знаю, где мы. Для Луиса город менялся постепенно, годами прокладывались новые дороги, сносили старые районы, работали экскаваторы, в воздухе пахло горячим асфальтом. А для меня все новое и все одинаковое. Ряды одинаковых кирпичных домов, из распахнутых дверей которых выкатывают коляски, вывозят велосипеды, доносятся запахи еды. Жестяная улица, Цинковая, Серебряный переулок. Я думаю о драгоценных металлах — потому что мы сворачиваем на Платиновую площадь. Здесь Луис останавливается.
Гляди, показывает он в сторону живой изгороди из шиповника. Можем здесь срезать.
Металлическая дуга, перекинутая над железной дорогой. Это Дьяволов мост. Слева переплетение узеньких улочек, справа — доки, рельсы, скрещивающиеся и расходящиеся, как линии на руке. Прямо под нами вьется змейкой колея. Я никогда не была на мосту, только под ним. Со склада вдалеке доносится лязганье металла.
Мы здесь играли маленькими, говорю я. Луис улыбается мне.
Мы тоже! — говорит он. Здесь теперь живут бродяги. Разумеется, безо всякого разрешения.

Он ведет меня дальше, напрямик, к докам. Мы проходим ряды каких-то захудалых магазинчиков, и Луис показывает на противоположную сторону улицы — там бакалейная лавка, швейная мастерская, зал игровых автоматов — в ярко размалеванной витрине выставлены муляжи призов. Луис выжидающе смотрит на меня.
Что? — спрашиваю я. Что такое?
Я слежу за его взглядом. Он никак не возьмет в толк, что у меня воспоминания пятилетней девочки. Мешанина названий улиц, чьих-то имен. Ничего конкретного. Он показывает на вывеску над дверью: «Тино — овощи и фрукты». Для меня это пустой звук, но что-то меня цепляет. Что-то едва ощутимое. Тусклый свет, запах темноты за дверью.
Я тебе покажу, говорит он, переходит улицу и распахивает дверь. Но я останавливаюсь, делаю вид, что рассматриваю апельсины в ящике. Они, как снегом, припорошены плесенью. У входа, среди коробок и ящиков с овощами разной степени гнилости сидит старик. Луис тихонько разговаривает с этим почти что призраком, а я мнусь на тротуаре и дрожу от холода. Ветер несет мелкие капли дождя. В витрине швейной мастерской стоит покосившийся манекен с пустыми глазами. Голова его уткнулась в раму окна, на щеке следы пальцев. В груди у меня начинается жжение.
Эй! — кричу я Луису. Пошли назад.
Он выглядывает из двери, бросает на меня насмешливый взгляд.
А я думал, ты хотела кое с кем повстречаться, говорит он. И берет за плечо старика, сидящего на перевернутом ящике.
Вы помните Долорес Гаучи, мистер Тино?
Тот протягивает руку. Под ногтями земля, костяшки пальцев грязные, но рука все еще сильная, и ладонь такая же широкая и распахнутая, как в тот день, когда он достал из огня младенца. Он испускает тихий дребезжащий вздох — узнал.
Разумеется, говорит Мартино, и жестом просит меня наклониться пониже. Дай-ка я на тебя посмотрю.

«Бакалейная лавка» — совсем не то, чем кажется. В углу зала узкая лестница, а сверху льется мягкий свет, словно там нет крыши. Мартино снимает с крючка ключ и ведет нас в

0

25

длинную комнату. Сюда свет поступает только через выходящую на улицу витрину. Ее нижняя часть затянута розовой пленкой, по которой пальцем написано — что именно, я разбираю не сразу.

Лунный сВеТ ОТкрыТ дЛя Вас

Так вот что имела в виду Ева, говоря про «кое-кого». Глаза медленно привыкают к полумраку; Луис и Мартино скользят передо мною тенями, лавируют между разбросанными в проходе круглыми столиками. У стены барная стойка с пластиковой столешницей. На ней поблескивает одинокая бутылка. Мартино выстраивает в ряд три рюмочки.
Садитесь, говорит он. Садитесь, пожалуйста.
Луис пододвигает к стойке высокий табурет, я взбираюсь на него.
Сегодня у тебя печальный день, Долорес, говорит Мартино и наполняет рюмки. Пахнет анисом. Он барабанит пальцами по пластику, что-то ищет глазами.
А-а! восклицает он, ныряет под стойку, достает лимон. Режет его на четвертинки, выжимает в каждую рюмку.
Мы поднимаем бокалы. Напиток прохладный и мутный, с резким, обжигающим вкусом.
Долорес интересуется прошлым, говорит Луис.
Лицо его, когда он глядит на Мартино, сияет. Слишком уж вдохновенно он выглядит, и это меня пугает. Я вижу в Луисе своего отца, вижу, как он спешит по улице, помахивая шляпой, каждый жест говорит об успехе, он рвется наружу песней. Конечно же Луис бывал здесь. Слышал рассказы Мартино. Но меня не интересует прошлое. Мне хочется узнать, как случилось, что семью разметало, как она разлетелась во все стороны, как рисинки из горсти. Я хочу знать про Марину, отца, Фрэн; про то, что это такое — сгореть.
Ты, разумеется, хочешь услышать про пожар, говорит Мартино, читая мои мысли.
Да. Я хочу знать всё.
Он пристально смотрит на меня поверх очков слезящимися глазами — от старости или от выпитого белки желтые, с красными прожилками, но ресницы длинные и черные: будто ненастоящие.
Всё, эхом отзывается он и закрывает глаза.
Пожимает плечами, снова улыбается.
Долорес, говорит он, всего я не знаю .
Голос его в полумраке «Лунного света» кажется шершавым. Он облокачивается на стойку и рассказывает мне всё, что знает .

Мартино надо только забрать долг. С тех пор, как его корабль причалил в Тигровой бухте, он кем только не работал — портовым грузчиком, швейцаром в гостинице, уборщиком, барменом, — и нигде не обходилось без неприятностей. А эта последняя работа — здесь не нужно стоять за стойкой, отмывать губную помаду со стаканов, разливать выпивку. Время от времени его вызывают вниз выгнать пьяницу или заставить кого-то заплатить за ром, но по большей части он просто стоит у бара бок о бок с Ильей Поляком, который ему никакой не друг и чей запах ему не нравится.
За стойкой «Лунного света» свободного пространства немного: плита у стены оставляет узкий проход, здесь могут разойтись двое, но щуплых. В смену Сальваторе вообще не помещается никто другой; он приходит в ярость от любой попытки занять его территорию. А теперь тут Мартино с Ильей, и оба борются за каждый лишний дюйм. Они глядят поверх пустых кабинок то на входную дверь, то на граненые стопки, которые держат в руках, ждут, как верные псы, возвращения хозяина.
Им необязательно стоять рядом; один из них вполне бы мог обойти стойку и сесть на табурет — тогда места хватило бы обоим. Но Мартино и Илья в таком случае окажутся лицом друг к другу: один будет спиной к двери, а второму останется только приглядывать за липкими бутылками под стойкой. Ни один не хочет уступать ни пяди. Мартино выше и шире, его пиджак, когда он тянется через стойку, впивается в плечи. Он глядит на дверь, щурится, услышав на улице шаги, болтает в стакане бренди. Ему скучно до тоски.
Проходит вечность, прежде чем появляется Джо Медора. Он сует руку во внутренний карман пиджака, достает тоненький блокнот, бросает его на стойку.
Сбор средств, Мартино. Ты пойдешь.
Это что-то новенькое. Обычно сборами занимается Илья. Он хвастается, как угрожает одному, уговаривает другого, со смехом рассказывает о некоторых женщинах — заплатить им нечем, но они готовы быть с ним нежными, а он просто переносит сумму за эту неделю на следующую. Одной из них стала Мэри Гаучи.
Сладкая бабенка, говорит Илья, целуя кончики пальцев. Сладкая.
Мартино ее знает; хорошенькая, замотанная, с кучей детей; одевается скромно, ходит, склонив голову набок. Последний раз он видел ее несколько недель назад. Это была его первая работа для Джо — выселить семейство Гаучи из комнат над «Лунным светом». Мэри стояла в окружении набитых бумажных мешков и наполовину заполненных ящиков. Один ребенок сидел у нее на бедре, а остальные носились взад-вперед с какими-то вещами и всё кричали: Мам, а мы это берем? мам, а это наше? Детей столько, что и не сосчитать, и все такие одинаковые. Фрэнки не было. Мартино, желая помочь, поднял первое, что увидел — тяжеленный матросский сундук. Из его глубин послышалось сдавленное мяуканье.
Там младенец, сказала Мэри, отводя прядь волос со лба. Поосторожнее.
Он потом все носил аккуратно, словно в каждом предмете мебели мог оказаться ребенок.
С тех пор он ее не видел, но Фрэнки появляется по-прежнему; ходит в хорошем костюме, ставит выпивку приятелям в «Топ-кафе» Тони, делает вид, что ничего не изменилось. Мартино думает, что приятно будет увидеть Мэри снова. Илья явно считает так же.
Это мое дело, босс, говорит он, хватая блокнот.
Джо Медора смотрит на него искоса.
Я тебе говорил, оставь Мэри Гаучи в покое. Так нет же. Ну вот, теперь у тебя другая работа.
Он забирает у Ильи блокнот и отдает Мартино.
Она должна за квартиру. Пойди получи.

До Ходжес-роу Мартино добирается к вечеру. До этого момента день был доходный. То ли потому, что человек новый, то ли потому, что он такой огромный, но люди, к которым он приходил, на минуту скрывались в доме и выходили со сложенными купюрами, или с часами, или с кольцом. Мартино берет все, что предлагают, делает пометки в блокноте, что дал ему Джо. Карманы топорщатся от квартплаты, процентов, золота.
А теперь перед ним стоит Мэри, прижимает к груди пустую жестянку из-под печенья. На крыле носа угольная пыль. Она говорит так быстро, что он не успевает разобрать слов, но по глазам понимает, что денег у нее нет. Она смотрит за его спину, на дом напротив. Тихонько выругавшись, поворачивается, чтобы снова войти в дом.
Входите скорее, говорит она.
Только дверь оказывается запертой. Она толкает ее, снова ругается. Мэри ведет его по улице, сгибается под порывами ветра.
Тино, он забрал деньги! И что мне прикажешь делать? — кричит она, вертит головой раз, другой поэтому, когда они доходят до проулка, Мартино становится совершенно ясно, что  ей прикажешь делать. Как Илья сказал про Мэри? Сладкая . Но не для Мартино — для Мартино она отчаявшаяся женщина. Она берет его руки, прижимает ладони к своему лицу, ведет их вниз — по телу. Мартино хватает ее за запястье — пытается остановить. Он не примет плату в таком виде. Она заглядывает ему в глаза, умоляет, злится, а потом он решает, что спасен: из-за угла доносится женский крик, потом еще один — еще настойчивее. Ребенок, которого он почти что узнает, выбегает со стороны Площади, прыгает птичкой в кусты и исчезает. Другой ребенок, поменьше, смотрит на змейку голубого пламени.

В рассказе Мартино что-то не так. Он сидит с открытым ртом, уставившись в рюмку, пытается нащупать нить. Шевелит губами — репетирует.
Это чудо, что тебя нашли — он тычет в меня пальцем. Не забывай этого. Просто повезло.
Он кладет ладонь на стойку, показывает мне линии жизни и вторую, параллельную. Две линии жизни.
Вам повезло? — спрашиваю я. Эта демонстрация меня не убедила. Но он не закончил рассказ. Мне просто нужно запомнить его слова — на потом. Когда узнаю остальное.

Он кладет жестянку из-под печенья на стойку. При электрическом свете жесть превращается в серебро. Шляпа Фрэнки лежит на стойке слева, и Мартино понимает, что он у Джо. Он проверяет деньги, которые собрал, раскладывает на отдельные кучки банкноты, монеты, золото, составляет подробный перечень, а руки всё дрожат. Он пытается придумать, как сказать Фрэнки про пожар. Он уже прикидывает варианты: это сделал Илья — назло, или Джо, или тот, кого он не знает, или вообще никто. Мартино не жалко Фрэнки. После того как он понял, что приходится делать Мэри, ему хочется его убить. Он наливает стакан, опрокидывает залпом, наливает еще. И вдруг замечает, что манжеты рубашки дюйма на два не достают до запястья и все в копоти, волосы на руке черные и слипшиеся. Похоже на шубу той женщины — как ее зовут? Ева! Ему еще так хотелось шубу потрогать. Вспомнив об этом, он глядит на ладонь и замечает царапину, облизывает ранку — на языке-то бренди.
Ему ждать еще целый месяц, прежде чем Ева сама его отыщет.

Они все вверх дном перевернут, говорит она. Кто-то должен за ними приглядеть.
Она сидит в кабинке, пьет вторую порцию рома, натягивает подол юбки на колени. Но всякий раз, когда наклоняется, юбка все равно ползет вверх. Запах ее духов ему нравится. Его молчание манит ближе. Придвинься ко мне, говорит тишина.
Вы ведь друг семьи?
Мартино не отвечает. Он ощущает  себя таковым. Он понижает голос, чтобы их не подслушали.
Жена Сальваторе туда ходит. Она за ними присматривает.
Эта Карлотта? Еще одна психическая, говорит Ева. Они если не возьмутся за ум, детей потеряют. Там такое творится!
Ева отказывается выпить еще, но, встав, оборачивается и касается его руки.
До скорого, говорит она.
Мартино нанесет семейству Гаучи визит.

Что там такое творится? Он стучит, но никто не отвечает, поэтому Мартино заходит за угол и направляется к высаженной двери в кухню. Во дворе валяются доски — по большей части обгоревшие. Он видит большую ножовку на скамье, горку блестящих гвоздей в газете. Когда он был здесь в последний раз, на этом месте стояла Мэри с ребенком на руках и выла, глядя в небеса. А теперь тут Фрэнки — без рубашки, на теле, несмотря на холод, поблескивают капли пота. Он сооружает клетку.
Это для чего? — спрашивает Мартино.
Для кроликов.
Великовата, говорит Мартино недоверчиво.
Для кроликов, упорствует Фрэнки.
Он ходит туда-сюда по тропинке, лавирует между досками и быстро говорит на родном языке. Мартино знает мальтийский, но не успевает разобрать поток слов, льющийся из глотки Фрэнки. Он глядит, как тот приколачивает доски одну над другой. Получается довольно беспорядочно. Руки у Фрэнки в ссадинах от молотка. Наконец остов принимает некую форму: спереди Фрэнки сделал продолговатый дверной проем, который заставил железной решеткой. Вверху выпирают острые концы прутьев. Фрэнки загибает их ладонью.
Как Мэри? — спрашивает Мартино. Как младенец?
Фрэнки поджимает губы. И выплевывает на родном диалекте:
Иль демоне , Мартино. Синистра. Синистра. Ла дьявола.

В доме Мартино находит Розу, Фрэн и Люку — они до сих пор в ночнушках. Сидят одна за другой на лестнице, как часовые. Люка на нижней ступеньке. Она обнимает руками колени и, моргая, смотрит на него.
Вам сюда нельзя, говорит Роза, и голос ее журчит ручейком. Это место проклято.
От них волной идет страх. Фрэн начинает выть.
Мы никого не можем пустить, мистер, говорит она. Мы прокляты! На нас порчу наслали!

Мартино замолкает, тяжело вздыхает. Это рассказ не про пожар.
Вот здесь… говорит он, пытаясь объяснить. Твоя кожа…
Он подносит раскрытую ладонь к моему лицу, но не дотрагивается до него.
Тут был пузырь — полный воды. Мартино поднимает рюмку; на стойке сверкает мокрый кружок. Он размыкает пальцем круг и ведет в мою сторону мокрую дорожку. Словно карту рисует.
Глаза закрыты, волосы обгорели.
Луис смотрит на меня. Теперь рассказ не нравится и ему, но мы застряли в «Лунном свете», в истории Мартино.
Тут было понятно, что заживет, что будет лучше. А это…
Он снова умолкает; остальное он может только показать. Мартино скрючивает руку, гнет ее к груди. Как Роза вчера утром.
Такое увидишь…
Пальцы выкручены, согнуты в клешню, тело невольно повторяет те же движения. Как будто нечто корчится в огне. Отчаянная попытка защититься.
Вот какая ты была. Фрэнки решил — Мартино распрямляет ладонь, — что в его дом пришел дьявол.
Он опорожняет рюмку, аккуратно ставит на стойку. Свет вокруг него матовый.
Они боялись, говорит он.
И тогда я понимаю.
Боялись меня.
Долорес, он был человек суеверный. Он был глупый человек.
Рассказ закончен. Я хочу спросить еще, но во рту у меня вязко, во рту у меня грязь. Я тянусь к рюмке, но она пуста. Не помню, как я все выпила. Луис резко спрыгивает с табурета.
Извините, мистер Тино, нам пора. Пойдем, Дол, говорит он, не глядя мне в глаза. Они нас заждались.
Мартино идет за нами через зал. У двери он наклоняет голову, и она касается моей.
Прости меня, говорит он, крепко меня обнимает и отпускает.

* * *

Луис ведет меня к внутренней гавани. Он обхватывает себя руками — будто замерз, но на улице теплее, чем в «Лунном свете». По воде бежит мелкая рябь. Луис подпирает щеку кулаком.
Он тебя расстроил, тетя Дол? Ты уж извини.
И весь съежился от огорчения.
Он просто рассказал историю, Луис, говорю я. Забудь об этом. Есть вещи и похуже.
Мы глядим на бухту. Восточный док прекрасен, простор неба рассечен надвое полосой желтого камня. Вдалеке мерцают огни гавани. Они похожи на маленькие солнца. По небу проносится птица.
Я еще тебе помогу, тетя Дол, говорит он.
Хватит поисков, Луис. Идем домой.
Он согласно кивает, но глядит загадочно, лукаво.
Конечно, говорит он. Только сначала я должен сделать кое-какие дела. Кое-что проверить. Я сам туда приду, ладно? Луис идет быстро, словно ему не терпится убраться отсюда; кажется, он похож на свою мать больше, чем думает.

Девятнадцать

Селеста возмущенно кричит:
Где ты пропадала? Мы ждем — она глядит через мое плечо на улицу. А где Луис?
Я была в порту, говорю я. И видела Мартино…
Она не дает мне договорить. Выставляет между нами руку — как нож. Рубит ей воздух. Селеста не впустит меня, пока не скажет свою реплику.
Я тебе говорила, Долорес, я этого не допущу. Думаешь, можешь раскопать здесь все, что захочешь, и снова уплывешь? Нам-то здесь жить!
Только я решаю, что ее тирада закончена, как она хватает меня за рукав пальто и тащит в столовую. Зубы у нее стиснуты; она с наслаждением впилась бы в меня.
Я не шучу, заявляет она. Вечера воспоминаний не будет.
И она отворачивается, улыбается пустой, заученной улыбкой. Старшая сестра. Безукоризненная хозяйка.
Ну, наконец-то, говорит она собравшимся. Явилась, пропащая душа.

Душная кухня. Люка заняла место у раковины, где прежде всегда стояла Ева, и делает она то же самое — повернув запястье, стряхивает пепел в слив. На ней по-прежнему туго повязанный черный платок, темные очки подняты на лоб — словно запасная пара глаз. Люка выглядит вблизи устало. У нее нет ресниц, веки дряблые и морщинистые, двумя коричневыми росчерками сделаны брови. Губы она запечатала узкой темно-красной линией — словно боится, что через рот утекут мысли. Это семейство умеет сделать макияж.
Когда я появляюсь в дверях, она громко хохочет.
Ты бедняжку ненавидела , говорит она Розе. Мучительница! и я решаю, что это обо мне.
Не мучила я ее! — говорит Роза. Эта собака Джексонов всех доставала. Вонючая, и вечно скулила. Я-то  животных люблю. Вот Парснипа спросите!
Пес Розы пристроил морду у Джамбо на коленях; тот пытается его отпихнуть, но пес упорен. Джамбо пялится в чашку, ему жарко и неудобно. Пес, услышав свое имя, произнесенное так громко, ныряет под стол.
Я впитываю все — удушающую жару, слабый запах взволнованных тел, окна в капельках влаги. Места мало. Роза с Люкой, Селеста, Джамбо. А теперь еще я. Нам всем здесь никак не разместиться. Я наблюдаю за их разговором: рты открываются и закрываются. Роза смеется, Люка наклоняется и шепчет что-то ей на ухо, у Селесты — она злится, но вслух этого не высказывает — глаза-щелочки. Она барабанит по столу розовыми наманикюренными ноготками.
Изо дня в день мама возилась с нами на этой кухне. Каково это было — всех шестерых надо было накормить, одеть, за всеми приглядеть. А еще — ждать Фрэнки, составлять списки, писать записки кредиторам.
Я тоже отлично умею составлять списки; мне всегда хочется все расставить по местам…

0

26

Такие мы и есть, скажи, Дол?
Какие? — пытаюсь сообразить я.
Дикари и невежи, отвечает Роза.
Говори за себя! — мрачно бросает Селеста.
Она сдергивает с блюда с сандвичами посудное полотенце, подозрительно принюхивается, после чего протягивает блюдо мне.
Бедная миссис Рили! А что до отца Томелти…
Это все то же красное полотенце миссис Рили. Я ничего не говорю. Беру сандвич, он так густо намазан маслом, что оба треугольника хлеба сползают с куска ветчины. Убедившись, что никто на меня не смотрит, я скармливаю сандвич псу. Селеста вешает посудное полотенце на стул Джамбо.
Рили, наши соседи. Лю, помнишь их?
Она надувает щеки, смотрит хмуро и сосредоточенно, и голос ее звучит потрясающе точно: «Делла! Где это треклятое „Эхо“?» Джамбо смотрит на нее озадаченно.
Они им задницу вытирали. Не надо на меня так пялиться — мы все так делали. Даже наша леди Изыск, говорит Роза, кивая на Селесту. Селеста берет сандвич и откусывает крохотный кусочек.
Роза, ты не могла бы хотя бы за едой вести себя прилично?
Теперь уже поздно рассказывать про посудное полотенце.
Они резали бумагу на четвертушки, говорю я, стараясь не смотреть в мрачное лицо Селесты. Все глядят на меня. Роза от удивления раскрывает рот.
А ты откуда знаешь? — спрашивает она.
Мама иногда перелезала через забор и воровала у них из сортира. Говорила, пригодится кроликам в клетку. Для тепла.
Молчание. Сама не знаю, откуда всплыло это воспоминание. Селеста пристально разглядывает сандвич. Люка закуривает очередную сигарету. Роза берет бутылку виски, отвинчивает крышку.
Дол, где я видела стаканы? — говорит она, оглядываясь по сторонам.
Они в буфете под лестницей. Я протискиваюсь между коробками и мешками, дотягиваюсь до полочки, на которой стоят пыльные разрозненные стаканы. И зову Розу.
Подойди-ка, я тебе их передам.
В углу помигивает счетчик. Раньше была круговая шкала: колесико с красной зарубкой крутилось то быстро, то, когда в доме было темно и тихо, медленно-медленно. Красная кайма полотенца, которым миссис Рили подвязывала маме подбородок; язык Евы, слизывающий крем с губ; расколотый рубин. И — еще ярче и краснее — кровавые жемчужины, капающие мне в ладонь. Я пытаюсь все расставить по местам.

Мама стоит у буфета и кричит наверх:
Роза! Фрэн! И, кому-то другому, тихо: Они еще не вернулись из школы.
Она, должно быть, забыла, что мы с ней играли в прятки. И я сижу здесь, в буфете под лестницей.
Я буду считать до ста, а ты, Дол, иди спрячься!
Она поцеловала меня в макушку и отвернулась. Я слышала, как она прошла в столовую, и тут все стихло. Это было давно, вечность назад. Я следила за шкалой счетчика, ждала, когда снова появится красная полоска. Досчитала докуда знала, а остальное сочинила.
Одиндесять, двадесять, тридесять, сто!
Я думала, она придет и меня найдет.
Она включает свет, и колесико начинает вертеться. Я хочу позвать ее, но слышу мужской голос. Он смягчает окончания, и слова будто тают. У отца такой же голос, когда он бреется или когда выиграл. Но это не отец.
Иди ко мне, говорит мужчина.
Фрэнки вернется с минуты на минуту, отвечает мама. Голос у нее напряженный.
Он смеется. Я пытаюсь разглядеть в щелку, что происходит, но вижу только край маминого платья. Прохладный воздух дует мне в уголок глаза. Они стоят совсем рядом, и она вздыхает — резко, прерывисто, словно уколола палец. Он наваливается телом на буфет, и становится темно. Шепчет что-то — что, я разобрать не могу, — и снова смеется.
Сюда, говорит она, отводя его в сторону. До меня доносится шум — свистящий, шелестящий. Только бы она меня не нашла! Когда мама снова говорит, она почти поет.
Ты разрешишь мне ее увидеть? — говорит она. Разрешишь?
Течет вода. На столе что-то двигают.
В любое время. Как только пожелаешь.
Ты обещал, говорит она.
Мы можем уехать, когда скажешь.
Я не могу.
Она начинает спорить с мужчиной. Шаги по линолеуму, скрежет задвижки.
Тебе решать, говорит он. Все очень просто.
Мама кричит в темноту. Так громко, что ее слышит вся улица.
Я не могу! Ты же знаешь, что я не могу!
Холодно и тихо. Красная полоска на колесике то появляется, то исчезает. Она вряд ли меня найдет. Я выползаю наружу: комната залита светом, пахнет ее духами и еще чем-то незнакомым. На кухонном столе стоит толстяк Тоби, под ним две пятифунтовые бумажки. Мама стоит во дворе, закрыв лицо руками. Будто все еще водит. Я проскальзываю мимо нее, тихонько подымаюсь наверх. Она догадается, где меня искать.

* * *

Дол, отойди, дай я их достану, тихо говорит за моей спиной Роза.
Я сама справлюсь.
Она ставит стаканы на стол: бокал со сколом по краю, три пыльных стакана, липкую от грязи пивную кружку. Селеста подносит бокал к свету.
М-да. Помыть надо.
Сойдет, говорит Роза и скребет его ногтем. Хрусталь. Я его заберу.
Селеста возмущенно фыркает.
Подождала бы хоть, пока остынет тело матери.
От нее и так особого тепла не было, говорит Роза.
Мама сидит у огня, в руке платок, лицо покраснело от слез. Роза не это имела в виду. Всем немного неловко. Настал момент поговорить начистоту.
С тобой  она никогда не была холодна. Ты была ее деткой ненаглядной. Тебя они хотели.
Не заводись.
Постарались тебя пристроить получше, разве нет? — Голос у Розы звенел. А мы как же? А Фрэн?
Селеста встает.
Все, Джамбо, пошли.
Не нравится, да? — говорит Роза, моя стакан под краном. Неприятно такое слушать?
Люка кладет руку Селесте на плечо.
Сядь, говорит она миролюбиво. Нам всем не помешает выпить.
Вы этого не видели! — говорит Роза, поворачиваясь к нам. Вы не видели, что он сделал.
Я видела, раздается голос.
Это мой голос. Я разрываюсь надвое: одна половинка здесь, в кухне, а другая — в саду у забора, стоит и смотрит. Это похоже на кукольный театр: Панч колотит Джуди. Роза с Люкой переглядываются — прикидывают, возможно ли такое. Селеста садится.
По их лицам я понимаю, что они не желают сдаваться. Момент, когда все может быть сказано, снова ускользает. Передо мной опять далекие годы: табличка «Не входить! Это и ТЕБЯ касается!», и то, как они были вместе — играли на улице, ходили в школу, и все без меня. Меня до этого не допускали.
Иди наверх, Дол, сложи пазл.
Чтобы я не путалась под ногами у отца. И меня пронзает насквозь, я снова вижу полумрак «Лунного света», слышу тихий голос Мартино: они боялись .
Они и сейчас боятся.

Селеста берется за стаканы: отодвигает Розу и начинает мыть их один за другим. Ставит на сушку.
Куда запропастился Луис? — произносит она растерянно. Ни в чем на него нельзя положиться.
Джамбо достает из кармана часы, словно это заставит брата прийти поскорее. Смотрит, сосредоточенно моргая, на циферблат.
Уже половина четвертого, говорит он удивленно.
Выпьем по рюмочке и пойдем, тут же подхватывает Селеста. Луиса ждать не будем.
Никто не возражает. Люка тянется за спину Джамбо, берет посудное полотенце, засовывает его в стакан, трет, пока стакан не начинает визжать, и, передразнивая Селесту, разглядывает его на свет.
Ну как, ты удовлетворена?
Мы поднимаем стаканы. Селестины губы уже у кромки, но тут я предлагаю тост. Это последняя попытка.
За нас, говорю я. За всех  нас, где бы мы ни были.
Не важно, про кого они подумали: про Фрэн, Марину, отца, Сальваторе или даже Джо Медору. Я включаю в список всех. Включаю себя. Я смотрю на сестер: они стоят на кухне, подняв стаканы, и готовы выпить. Застыли неподвижно — как на фото в семейном альбоме. Взять бы ручку из кружки с Тоби и написать у них над головами имена. Я отпираю дверь, через которую можем пройти мы все. Уж это-то они мне должны позволить. Но Селеста решительно захлопывает дверь.
За маму , говорит она твердо.
Ага, радостно смеется Роза. Про нее-то мы точно знаем, где она. Слава Богу.

* * *

Я не умею пить днем. Может, всё из-за этого. Или, может, из-за того, что я думаю о Сальваторе, увязшем в густом иле на дне дока. Как же отвратительно, когда тебя тащат на свет божий. Розина рука в стакане, скрип полотенца о стенки, лампочка, просвечивающая через стакан, чайки, взмывающие то вверх, то вниз. Что-то рвется наружу.
Я стою во дворе. Перед глазами проплывают быстрые, как золотые рыбки, всполохи света.
Иди в дом, Дол, говорит Люка. На улице сыро.
Она спускается со ступенек и прислоняется к двери сарая. Капли дождя падают мне на лицо. Внутри меня что-то скребется и рвется наружу.
Это все алкоголь, говорит она, когда меня снова рвет. На пустой желудок.
Клетка в углу сада. Разорванная шкурка, мех на языке.
Вряд ли, с трудом выговариваю я.
Тогда я дам тебе одну штуку. Это на травах. Должно помочь.
Люка уже промокла. Капли на ее платке переливаются, как жемчужины. Она смотрит на клетку, виднеющуюся сквозь заросли травы. Ей тут не нравится.
Помнишь кроликов? — спрашиваю я, не давая ей уйти.
Короткое, низкое «нет». Раньше Люка врала куда искуснее.
Быть не может! Их были десятки. Он покупал их в подарок…
Не помню, говорит она и отворачивается. Пойми, Долорес, я не помню ровным счетом ни-че-го.
Дождь, клетка в саду, Люка, отрицающая все. Моя тошнота вырывается криком:
А я помню! Как вы с Розой меня там заперли. Люка, как тебе не стыдно!
Она оборачивается ко мне. В сумерках ее собственная болезнь сияет бриллиантом. Люка закрывает глаза; она устала ничего не помнить.
Дол, мы хотели тебя выпустить , говорит она.

* * *

Луис склонился над парапетом Дьяволова моста, руки для упора расставлены в стороны. Издали это похоже на распятье. Сколько он себя помнит, в арках всегда кто-нибудь жил. У некоторых до сих пор висят шторы, а там, где сохранились двери, появились новые висячие замки. Анто и Дениз Луис знает по именам, остальных — только в лицо. Луис успевает увидеть каморку Анто, перед тем как поскальзывается на жидкой грязи. Он проглядывает все арки и замечает над одной рождественскую гирлянду. Лампочки разноцветные — зеленые, и красные, синие, желтые, какие-то разбиты, каких-то вообще нет. Провод от гирлянды висит, болтаясь, и никуда не подключен. Луис понимает, что сильно опаздывает, но ему плевать. У него важное дело. Он проходит под лампочками, приподнимает те, которые свесились совсем низко. Гирлянда напоминает ему о ресторане и о ярких всполохах огней. Теперь ему ясно, что не стоило называть это место «Лунным светом» — в этом нет ни блеска, ни роскоши. Надо сказать об этом Джамбо. Луис заглядывает внутрь. Он ищет тележку из супермаркета, в которой сложены мешки. И надеется, что не ошибся.

* * *

Все проржавело. Вместо крыши лист гофрированного железа, в углублениях посверкивают ручейки воды. Я ловлю ладонью каплю, она — как запотевшая звездочка. У дверцы растут сорняки, перекладины обвил плющ. Я отдираю одну ветку, мокрицы, живущие под ней, разбегаются во все стороны. Решетка вся в ржавчине. Я почти надеюсь увидеть внутри кролика или стайку пищащих бело-розовых крольчат с закрытыми глазками. Но внутри ничего, кроме темноты.
Дождь стучит по крыше — как будто с неба сыпятся камни. Понять это можно, только если ты внутри.

Как-то про меня забыли — я смотрела, как она ходит в освещенном квадрате кухонного окна, и мечтала, чтобы она вышла и забрала меня. Я видела, как она склонялась над раковиной. А иногда стояла, зажав уши ладонями, и смотрела в пустоту. Или включала воду, и я слышала, как она струится по трубам. Вода будет так литься вечно.

Как-то меня наказали — поймали, когда я притаилась за дверью на лестницу и слушала их. Мама кричала. Забери меня с собой, сказала она. Меня тоже забери. Она распахнула дверь и стащила меня вниз — через последнюю широкую ступеньку, а потом был холод плит под ногами, пошатывающаяся доска, переброшенная через лужу. Папе не говори, сказала она шепотом, вонзившимся мне в уши. Не говори ему. И я поняла, что умоляла она не отца, а какого-то другого мужчину.

И был еще один случай — без названия.
Я здесь, потому что я в безопасности. В доме запах убийства, едкий и острый, как запах гари. Слева и справа я вижу высокую траву, дорожку, доску через лужу. Дверь на кухню открыта, свет загораживает тень — я не хочу попадаться ей на глаза! Наверху, в комнате Розы и Селесты, темно. А в Клетушке горит свет. Лампочка посреди потолка похожа на грушу.
Он спускался с холма, шляпа надвинута на глаза, дождь стеной. Он пришел слишком рано — наверное, все проиграл. Я стояла в дозоре. И предупредила бы маму — я уже шла к ней, но, спустившись с лестницы, я увидела мужчину. Он склонился над ней, ее голова на столе, она поворачивается то влево, то вправо, и волосы скользят по скатерти. Прямо за ней стоит кружка с усмехающимся толстяком Тоби. Ее глаза встречаются с моими. Она замирает, и мужчина оборачивается, глядит на меня, усмехается. Улыбка сверкает золотом. Его рука закрывает мамин рот, а то, что я поначалу приняла за кровь, оказывается багровой искрой.
От двери доносится крик. Фрэн тоже в дозоре, стоит на улице и делает, что велели, но на сей раз отец ее поймал. Он нас всех поймает. Мы бежим резвым ручейком: мы с Фрэн проскальзываем мимо отца, он тянет руки к нашим шеям, но ухватить не успевает. Джо Медора выскакивает из окна столовой на улицу. Но маму отец настигает. Он сдирает с нее платье, как шкурку с кролика. И теперь она лежит в Клетушке, и над ее головой раскачивается голая лампочка.
Он стоит на заднем крыльце и поджидает Фрэн. Если я хорошенько притаюсь, он меня не найдет.

Все это всплывает в памяти: кролики и их запах совсем рядом со мной, в клетке; влажные куски шкурки; рука отца в тельце кролика, располосованный живот, темнота внутри, горячий удушливый запах. Жара.
Он бы тебя придушил.
А меня, Дол, он вообще хотел распилить на куски — как фокусник.
Я представляю, как мама лежит наверху, на узкой кровати, распиленная пополам. Папа стоит над ней с ножовкой в руке, и из нее, как из лопнувшей трубы, хлещет кровь. Его тень на лестнице — огромная, словно смерть. Может, он уже убил ее. Отсюда я разобрать не могу: в темноте кровь кажется черной.
Фрэн пробирается к задней двери. Я хочу закричать, но он меня опережает. Одним ударом сшибает ее с ног. Она с трудом подымается. Он орет ей:
Руки по швам!
И она это вытерпит. Ремень разрубает воздух, исчезает из вида, взлетает снова. Крик Фрэн совсем рядом — рыдающий, булькающий. Что-то рвется наружу. В углу газетные квадратики, изорванные когтями, крольчиха кружится вокруг своей оси, все быстрее и быстрее, и прерывисто дышит. Из нее вываливается крохотный комочек, потом еще один, еще, еще, они шмякаются как куски мокрой глины, как рубины на солому.
Крольчиха смотрит на меня. Это ее детеныши. Маленькие, пищащие. Мне хочется смеяться. Хочется побежать и рассказать всем.
Смотрите! Детки! Шесть новых деток!
Но они покрыты пунцовой пленкой. Они под ней задохнутся. Отец стоит у окна кухни, в раковину бьется струя воды — смывает с острого язычка ремня улики.
Дол, он бы тебя придушил!
Волна жара. Темнота. Тяжесть его тела.
Одного за другим я беру крольчат в руки, снимаю с их голов пленку. Не дам им задохнуться! Времени на это уходит много. Приходится использовать все подручные средства — солому, бумагу, пальцы, рот.

К утру крольчиха их съела. Все, что осталось, я показала маме. И пыталась ей объяснить.
Я же тебе уже говорила, не надо было вмешиваться, сказала она. А ты никак не могла удержаться, да? Обязательно надо было вмешаться?

0

27

Мы с Люкой стоим на коленях в густой траве. Давно ли, не знаю. Она убрала волосы с моего лица, губы ее у моего уха. Она шепчет: Ну, вот и всё. Всё прошло.
Прошло.
Успело стемнеть. Воздух стал синим.
Это всего лишь плохие сны, Дол. Больше ничего. Они каждому снятся.
Она обнимает меня, мы, пошатываясь, как пара пьянчуг, идем по доске. Я не готова возвратиться к остальным. Люкин платок соскальзывает с головы. Она у нее совсем лысая. Люка замечает мой взгляд.
Снова вырастут, говорит она со слабой улыбкой.
Я раньше думала, моя рука тоже вырастет. И все присматривалась. По ночам лежала и велела пальцам тянуться, расти — как распускается цветок в замедленной киносъемке. Так что я знаю, что может вырасти, а что нет, и знаю, когда Люка обманывает.

Роза сидит на кухне одна. В темном окне за ее спиной отражаемся мы с Люкой — мокрые и дрожащие.
Они ушли, говорит Роза и поднимает стакан с виски. Селеста просила с вами попрощаться.
Она делает глоток, втягивает через зубы воздух. Пододвигает бутылку нам.
Скажи Люке, пусть непременно заглянет перед отъездом, передразнивая отрывистый Селестин говорок, произносит Роза. Так и сказала, честно! Роза прижимает ладонь к груди, говорит с напускным надрывом: Для тебя, Дол, ни словечка не нашлось. И для меня. И для Парснипа.
Люка улыбается. Стягивает платок с шеи, наматывает на руку. Вокруг рта размазана помада.
Так что, выпьем за старую стерву? — говорит она.
Роза пододвигает нам два стакана и наливает в каждый по порции виски.
Хоть мы это уже и делали, скрипит она. Но где раз, там и второй.
На сей раз я пью с ними, и мне тепло — от виски и от того, что мы здесь.
Ну, тебе получше? Лучше наружу, чем внутрь, говорит Роза.
Я не доверяю своему голосу, поэтому приходится кивнуть. Люка допивает свой стакан одним махом. Снова туго повязывает платок. Вынимает из сумки салфетку, утирает рот, затем снова подкрашивает губы — быстро, уверенно. Без зеркала. Она смотрит на Розу.
Ты готова?
Они тоже уезжают. Роза вернется к Теренсу, а Люка — в Ванкувер.
Не пропадайте, говорит Люка, и мы все смеемся. Знаем, что пропадем.

Список

У меня дорожная сумка, старые деревянные кости и четки. Сундук я тоже заберу. Он мне служил кроваткой, когда я была маленькой. Пережил пожар. Еще есть фотография, где я пока целая, рядом со мной сердитая Люка, хмурится из-под копны огненных волос, и еще одна — где мы все сидим на диване, Фрэн обнимает меня за плечи, рот у нее открыт — она собирается сказать что-то. Нет ничего, что я могла бы взять в память о Марине. Ни намека на то, какой она была, даже фотографии нет. Но можно ли тосковать о том, чего никогда не имел? это лишь фантомная боль.

Я шла по улице с двумя сестрами. Пес Розы бежал впереди, Люкин умный чемодан на колесиках катился сзади. На углу, где была когда-то лавка Эвансов, мы вызвали такси из автомата. На улице мы не встретили никого, ни единого человека.
Ты как одна-то останешься, Дол? — говорит Люка. Может, с нами на вокзал?
Я сказала ей, что мне нужно кое-что привести в порядок. Я поеду ночным поездом.
Как думаете, они Парснипа возьмут? — спросила Роза. Не то мне придется в город пешком переться.
Но таксист улыбнулся и погладил пса по голове.
Тесновато будет, сказал он. Только на сиденье его не пускайте.
На этот раз на нем была ковбойская шляпа. Дотронувшись до ее полей, он кивнул мне.
Ну как, нашли маму? — спросил он.
В том числе, подумала я, но не сказала ничего.
Так, девушки, куда вы меня везете? — спросил таксист, и они помахали мне на прощанье.

А потом я это сделала. Передвинула кровать в угол комнаты, а стол к окну. Как всегда было. Принесла с кухни стул. Отдернула занавески, чтобы в темноте проще было представить, что в доме Джексонов живут, там куча чумазых ребятишек и собака на крыльце. Я села там, где сидела с мамой, когда та занималась глажкой, а потом читала «Криминальные новости» и прятала их. Я вынула фотографию, которую дала мне Ева, и на обороте составила список.

Если бы мама не вышла из дома, я бы не обгорела
Если бы она не была должна Джо Медоре за квартиру
Если бы Фрэнки не проиграл те деньги
Если бы у нас все еще было кафе
Если бы Фрэнки не проиграл его
Если бы я была мальчиком
Если бы Фрэнки не проиграл меня

Места мне не хватило, но оставалось добавить только одно: обида может плясать, как пламя на ветру; пылать и пылать. Спросите Фрэн.

Я беру список и кладу в сумку. Мама не кричит мне вдогонку, что и как делать. Я не иду в лавочку взять чего-то в кредит, я иду на такси, которое увезет меня отсюда. На холме двое — шагают один за другим. Тени их в свете фонарей то длинные, то короткие. Первый — Луис, он мчится ко мне, улыбается — довольно и чуть смущенно. Я рада его видеть.
А я как раз собиралась вызвать такси, говорю ему я. И узнаю ее. Она плетется по дороге за ним следом, толкает перед собой тележку с какими-то мешками и похожа на беженку из зоны военных действий. Закутана в невероятное количество платьев, пальто, шалей, пряди волос закрывают лицо. Грязно-бурые волосы. Двигает тележку в сточную канаву и идет ко мне, вытянув руки перед собой — словно ждет, что наденут наручники. Она что-то мне показывает.
Я правильно сделал, тетя Дол? — спрашивает Луис.
У меня нет ответа. Ее лицо такое живое, рот открыт — будто она собирается что-то сказать. Руки желтые, в синяках, но в свете фонаря я вижу на грязной коже поблекшее распятье и чернильные буквы: «ФРЭН».

0